Библиотека
|
ваш профиль |
Философия и культура
Правильная ссылка на статью:
Куликов А.К.
Проблема действия и проблема языка: "поздний" Витгенштейн как антрополог
// Философия и культура.
2022. № 2.
С. 83-100.
DOI: 10.7256/2454-0757.2022.2.37550 URL: https://nbpublish.com/library_read_article.php?id=37550
Проблема действия и проблема языка: "поздний" Витгенштейн как антрополог
DOI: 10.7256/2454-0757.2022.2.37550Дата направления статьи в редакцию: 15-02-2022Дата публикации: 04-03-2022Аннотация: Теоретический разрыв с реально совершаемым действием – одна из фундаментальных проблем антропологии и теории действия. Для ее осмысления стоит обратиться к антитеоретическому и антиформалистскому пафосу "позднего" Витгенштейна, противостоящему всем попыткам описания действия и языка (понятого как деятельность) в терминах правил и абстрактных структур. Критический анализ заимствованных из простого здравого смысла предпосылок интеллектуализма (например, о следовании правилу) позволяет показать, что логический анализ действия и языка имеет дело не с реальным языком, а с искусственно созданной абстракцией. В статье предпринимается попытка показать позитивное значение этой критики. Основной вывод исследования состоит в том, что мыслитель способен адекватно понять действие и язык, если делает предметом своего анализа также и свое собственное ученое отношение к ним. Только на этом пути можно рассчитывать преобразовать антитеоретический пафос Витгенштейна в основание конструктивного исследования действия и языка. Инструменты научного анализа часто оказываются куда более строги и логичны, чем его предмет. Витгенштейнов анализ языковых игр и стоящей за ними формы жизни – это попытка избежать таких слишком строгих и слишком логичных методов и построении в антропологии, философии действия и философии языка. Новизна исследования заключается в применении идей Витгенштейна для прояснения слабостей и затруднений, с которыми сталкиваются гуманитарные науки (лингвистика, антропология) в XX веке и сегодня, а также для отыскания выхода из этих затруднений. Актуальность работа связана огромным интересом современных логиков и философов к творчеству Витгенштейна, с насущной потребностью определения новых путей развития философской антропологии. Ключевые слова: Витгенштейн, философская антропология, формализм, антиформализм, антитеоретический пафос, философия действия, философия языка, ученое отношение, языковые игры, форма жизниAbstract: The theoretical gap with the action actually performed is one of the fundamental problems of anthropology and the theory of action. To understand it, it is worth turning to the antitheoretical and anti-formalist pathos of the "late" Wittgenstein, which opposes all attempts to describe action and language (understood as activity) in terms of rules and abstract structures. A critical analysis of the assumptions of intellectualism borrowed from simple common sense (for example, about following a rule) allows us to show that the logical analysis of action and language deals not with a real language, but with an artificially created abstraction. The article attempts to show the positive significance of this criticism. The main conclusion of the study is that a thinker is able to adequately understand action and language if he also makes his own scientific attitude to them the subject of his analysis. Only in this way can we hope to transform Wittgenstein's antitheoretical pathos into the basis of a constructive study of action and language. The tools of scientific analysis are often much more rigorous and logical than its subject. Wittgenstein's analysis of language games and the life form behind them is an attempt to avoid such too strict and too logical methods and constructions in anthropology, philosophy of action and philosophy of language. The novelty of the research lies in the application of Wittgenstein's ideas to clarify the weaknesses and difficulties faced by the humanities (linguistics, anthropology) in the XX century and today, as well as to find a way out of these difficulties. The relevance of the work is connected with the great interest of modern logicians and philosophers in Wittgenstein's work, with the urgent need to identify new ways of developing philosophical anthropology. Keywords: Wittgenstein, philosophical anthropology, formalism, anti - formalism, antitheoretical pathos, philosophy of action, philosophy of language, academic attitude, language games, life formВведение
Людвиг Витгенштейн настолько популярен среди современных логиков и философов (как отечественных, так и зарубежных), каждое слово его столько раз толковалось и перетолковывалось на все лады, что любое притязание на то, чтобы представить философа в новом свете, заранее обречено казаться дилетантским и необоснованным. Какой бы аспект мысли Витгенштейна мы ни взяли и под каким бы углом ни взглянули на нее, среди бесчисленных исследователей и поклонников автора «Логико-философского трактата», непременно, найдутся те, кто уже когда-нибудь это делал. Такая ситуация подталкивает к тому, чтобы начинать работу не с каких-либо теоретических предпосылок и заранее принятых моделей, под которые затем подверстывались бы афоризмы Витгенштейна, предстающего при этом авторитетным «сторонником» той или иной теории, а напротив – с отказа от тех предпосылок, которые отметал сам Витгенштейн. Данная работа, посвященная взаимосвязи проблемы действия и проблемы языка в философии «позднего» Витгенштейна, исходит из антитеоретического и антиформалистского пафоса Витгенштейна – общеизвестного и в то же время старательно затушевываемого теоретиками в области логики, философии языка, теории действия. Парадоксальные по замыслу своему и всякий раз по-новому оправдывающие свою парадоксальность попытки формализовать Витгенштейна совершаются философами последние пятьдесят лет. Среди зарубежных исследователей ярким примером могут послужить работы Я. Хинтикки [1, с. 246–248],[2], среди отечественных – исследования В. Л. Васюкова, Е. Г. Драгалиной-Черной [3], В. В. Долгорукова [4]. Этой мощной традиции, отыскивающей в Витгенштейне логика и основоположника аналитической философии, стоит противопоставить другого Витгенштейна: антрополога, оригинально осмысливающего феномен действия и доказывающего, что деятельность человека не поддается никакой формализации, критикующего саму идею логического анализа языка. Таким образом, через негативное определение общего пафоса Витгенштейна можно прийти к позитивному описанию его замысла и результатов. В этом состоит основная цель работы – выяснить, в чем состоит конструктивный смысл витгенштейновской критики формалистского и интеллектуалисткого описания действия и языка. Иными словами, какой позитивный вклад может внести антитеоретический пафос Витгенштейна в научное и философское исследования действия и языка, которое неизбежно связано с построением теоретических моделей? Проблема и метод исследования
Одна из основных проблем, с которой сталкивается антрополог (в особенности – философствующий антрополог) в реальной работе – это неизбежно совершаемый ученым теоретический разрыв с практикой, которую он силится осмыслить. Разрыв этот для философии и науки неизбежен и плодотворен: обыденное, дорефлексивное понимание человеком самого себя и своих действий должно быть включено в предмет антропологического исследования, но не может быть его методологической и идейной базой. Но здесь же таится главная опасность: забвение цены, такого разрыва, эпистемологических и социальных условий его возможности. Мыслитель смотрит на действие со стороны: он исследует, интерпретирует действие и больше ничего с ним не делает. Укажем лишь на один крайне проблематичный эффект, связанный с отстраненностью самого исследователя от изучаемого им действия: эффект схоластической детемпорализации практики, критическому осмыслению которого один из крупнейших антропологов XX в. Пьер Бурдьё как последователь Витгенштейна [5, с. 230] уделил так много внимания [5, с. 103],[6, с. 40]. Исследователь берется за дело уже «после схватки», по слову Макса Вебера, собственно научная практика «выключена» из длительности, из той темпоральной структуры, в которую инкорпорирована и которую силится обыграть анализируемая им практика. Все это обуславливает склонность видеть в практике нечто вроде прямой линейной связи между «исходным» и «финальным» положениями дел. Поэтому практику описывают через отсылки к комплексу причин (из области «прошлого») и/или к актам выбора и целеполагания (связываемыми с «будущим»). На самом деле, все подобные положения дел носят не статический, а динамический характер: зафиксировать их можно лишь как переходы к новым положениям, и практика никогда не детерминируется ими непосредственно: ее формируют не неизменные необходимости минувшего, с одной стороны, и не чисто открытые, еще неопределенные возможности грядущего, с другой. Практика соотносится с целым спектром более или менее вероятных стратегий ее исполнения, а их часто приходится заменять «на ходу» в зависимости от ситуации, посредством новых стратегий, перетолковывая или отрицая смысл и значимость уже совершенных. Для агента именно возможность уже в ходе самой практики обыграть как будущее, так и прошлое, варьируя и заново отыгрывая собственные стратегии, в огромной степени определяет его практику, что налагает значительные ограничения как на «детерминизм целей», так и на «детерминизм причин». Проблема теоретического разрыва, совершаемого антропологией и теорией действия с реальным действием (в частности, с языком, понятым как деятельность) – это, в сущности, проблема самих условий возможности антропологии. Для осмысления ее и поиска путей ее разрешения представляется плодотворным обратиться к наследию философа, все силы бросившего на устранение этого разрыва и связанной с ним книжной мудрости – Витгенштейна. В исследовании применяются следующие методы: синтетический и историко-аналитический методы, герменевтическая интерпретация и сравнительный анализ текстов. Сравнительный анализ дает возможность выявить основные черты сходства витгенштейновской критики формализма и антропологических исследований рубежа XX–XXI веков (на примере Бурдьё). Герменевтическая интерпретация сочинений Витгенштейна и ряда более поздних мыслителей (философов, лингвистов, антропологов), тяготевших к формализму и интеллектуализму, позволит показать, что мыслители эти подпадают под критику Витгенштейна, тем самым будет показана и актуальность этой критики. Исторический анализ выявит, что анализ действия и языка, столкновение с формалистскими их трактовками не частность в творчестве Витгенштейна, а один из ключевых его аспектов, изучение которого способно указать новые перспективы философской антропологии и философии языка. Действие и теоретическое отношение к действию Размышления Людвига Витгенштейна о феномене действия направлены, прежде всего, против попыток интеллектуалистского и формалистского описания действия в терминах правил и абстрактных схем. В простых и сжатых тезисах Витгенштейн показывает, что такая философия, которая изображает действие сознательно, эксплицитно ориентированным на набор целей, правил, интересов или тем более – предполагаемых ответных реакций со стороны других людей (как у интеракционистов), опирается на ряд предпосылок, некритично заимствованных у простого здравого смысла. Предпосылки эти обычно не становятся предметом сомнения, но на поверку не выдерживают критического анализа. Как сказано в «Тетрадях 1914–1916», «Кажется, что воля всегда должна относиться к Представлению. Мы не можем, например, представить себе акта воли без обнаружения того, что мы его осуществили. Ясно: невозможно волеизъявлять без того, чтобы уже не представлять акт воли. Акт воли не причина действия, а само действие. Никто не может волеизъявлять без действия» [7, p. 87]. Действительно, если действие осуществляется в соответствии с сознательно принятой целью, то и определение самой этой цели как отдельное действие нуждается в еще одной цели для своего осуществления, и преследование цели после ее принятия должно иметь отдельную собственную цель. Если интересы, потребности или мотивы – нечто отличное от побуждаемого ими действия, то для решения удовлетворить их понадобились бы новые интересы или потребности. Если действие регламентируется правилом, то необходимо еще правило, в соответствии с которым оно было бы принято, а также правило применения этого правила и т. д. Эти мысли Витгенштейна освещены современными исследователями: зарубежными (М. Скоттом [8], Д. Дэвидсоном [9, p. 10–11]) и российскими (А. С. Мишурой [10]). Однако данный ими анализ нефеноменального характера воли, «нефеноменального аспекта действия», не обусловленности действия представлением об ожидаемом результате и т. п. остается недостаточным. Мало зафиксировать эту позицию Витгенштейна и соотнести ее с данными экспериментальной психологии, как делает Мишура, необходимо еще понять и разоблачить то, против чего она была выстроена автором «Философских исследований»: с чем связана чрезвычайная устойчивость представлений о детерминации действия правилами, сознательными целями, «волей» в смысле феноменального опыта? Витгенштейн настойчив в установлении и прояснении глубокого различия между ученым, или философским, и реально-практическим отношением к действию, т. е. между точкой зрения мыслителя-теоретика, который обозревает совершение действия со стороны, и точкой зрения человека, реально совершающего это действие, непосредственно участвующего в нем. Мыслитель, благодаря, прежде всего, своему ученому досугу, способен отделять себя от своих действий, у него есть возможность «выйти из игры» и поразмыслить над ней. Такое исследовательское отношение интерпретатора к собственным действиям он неявно закладывает в головы всех действующих людей. Кроме того, он сам не вкладывает в чужие действия жизненного, практического смысла, он стремится понять их только для того, чтобы понять. Поэтому мыслитель, во-первых, не знает то становящееся действие как незавершенный процесс, который непосредственно, изнутри знаком и понятен тому, кто в него погружен, а знает чисто внешним образом уже ставшее непрозрачное для него действие как предмет. Во-вторых, это опредмеченное действие он может сделать для себя понятным, только расшифровав его, как некое закодированное послание, поняв его «смысл», как будто этот смысл был в него кем-то сознательно заложен, как будто действие предназначалось для подобной интерпретации. Таким образом, исследователь вынужден гипостазировать различные умозрительные абстракции, вроде целей, правил или рационального планирования и расчета, понимаемые им как особые реалии, существующие наравне с действием, как бы стоящие за ним и определяющие его. Но в реальности действие оказалось бы невозможным при любой попытке сознательно соотнести его с подобными мыслительными ориентирами. Ведь любой анализ или планирование действия сами тоже являются действиями, получается, что для их осуществления пришлось бы прервать одну, уже начатую деятельность и заняться другой – самим планированием, но это последние уже не направлялось бы никаким другим планированием, оно совершалось бы просто потому, что совершалось. Как пишет Витгенштейн: «“Как я могу следовать некоему правилу?” если это не вопрос о причинах, тогда это вопрос об основаниях того, что я действую в согласии с ним таким образом. Исчерпав свои основания, я достигну скального грунта, и моя лопата согнется. В таком случае я склонен сказать: “Вот так я действую”» [11, с. 167]. Витгенштейн показывает, что любой мотив может быть теоретически связан с любым действием: «Подумаем над тем, как после смерти Шуберта его брат разрезал его партитуры на маленькие кусочки и раздарил эти кусочки размером в несколько тактов любимым ученикам, Шуберта. Такой поступок, как знак пиетета, столь же понятен, как и прямо противоположный: если бы партитуры сохранялись в неприкосновенности, никому не доступные. И даже если бы брат сжег партитуры, это тоже можно было бы понять как знак пиетета» [12, с. 254]. Точно так же мы могли бы подвести под рассматриваемое действие любое удобное для нас правило, ведь и любой бессвязности можно придать облик своего рода порядка: «А представим, что он не придерживается какого-то единого способа транскрибирования, а меняет его по следующему простому правилу. Записав однажды A как n, он следующее A запишет как о, следующее как p и т. д. Так где же граница между этой процедурой и случайной? Разве же это не означает, что слово “воспроизводить” тут, по сути, теряет значение, ибо оказывается, что при его разъяснении оно расползается в ничто» [11, с. 146]. Все это не означает, что действие надлежит трактовать как совершаемое бессознательно или чисто инстинктивно, или, скажем, как автоматический ответ на внешний стимул. Философия Витгенштейна преодолевает такие фиктивные, ложные оппозиции, как сознательное и бессознательное, свободное и вынужденное, автоматизм и расчет. На простых примерах нетрудно показать, что большинство человеческих действий не является ни механическим подчинением инстинкту, ни результатом рационально-прозрачного выбора или расчета. Подчиняясь полицейскому в общественном месте, выполняя указания учителя в школе, покупая билет в метро, протягивая руку приятелю или начиная читать книгу на известном нам языке, мы совершаем осмысленные и вполне подконтрольные нам поступки, более того – мы чувствуем, мы (вопределенном смысле!) понимаем и сознаем, что все они направлены на достижение некоторых целей. Все это нельзя считать простым автоматизмом в духе поведения животного. Но совершенно ясно, что мы в то же время не предпосылаем этим действиям никакого сознательного расчета или рационального выбора и не воскрешаем в памяти комплекс правил или планов, когда совершаем их. Мы не спрашиваем себя в парке или в школе, следует ли выполнять требования стража порядка или преподавателя? Или – на каком основании надлежит им подчиняться (если надлежит)? Покупая билет, пожимая руку или читая книгу, мы не раздумываем о том, для чего это нужно и как это лучше сделать? Мы и так знаем, как и для чего. Знаем – но не благодаря сознательному расчету, а благодаря нашему практическому чувству, тому чувству жизни, о котором нередко упоминает Витгенштейн. Знать не обязательно значит мыслить и осознавать. Все основные наши знания – это знания не ментальные, а, скорее, телесные, имплицитные, никогда отчетливо не тематизируемые. Витгенштейн приводит многие примеры телесного, неявного знания: «Разве я не знаю также, что ни одна лестница этого дома не уходит на шесть этажей вглубь, пусть даже я никогда не думал об этом?» и далее – «“Я знаю, что в течение последнего месяца я каждый день принимал ванну”. Что я вспоминаю? Каждый день и ванну каждое утро? Нет. Я знаю, что каждый день принимал ванну, а не вывожу это из каких-то других непосредственных данных. <…> Не есть ли мое понимание лишь слепота к моему собственному недопониманию? Мне часто так кажется» [13, с. 371–372]. Процитируем также «Философские исследования»: «“Иметь это в виду” вовсе не значит думать об этом» [11, с. 259]. Таким образом, надо признать, что действие и речь как форма действия являются осмысленными без акта придания смысла, целенаправленными без акта целеполагания, разумными и подконтрольными без акта расчета. Бессмысленно пытаться представить себе их понятность и целесообразность как результаты особой интеллектуальной, или духовной, деятельности, как если бы за «внешними» поступками стояла еще подготавливающая и осмысливающая их «внутренняя» активность человека: «Не думай вовсе о понимании как об “умственном процессе”! Ибо это лишь оборот речи, который тебя сбивает с толку. А спроси себя, в каком случае, при каких обстоятельствах мы говорим: “Теперь я знаю, как продолжить”, когда мне пришла в голову формула. В том смысле, в каком существуют характерные для понимания процессы (включая душевные процессы), понимание не есть душевный процесс» [там же, с. 141]. До сих пор наши выводы носили преимущественно негативный характер. Но если интеллектуалистские понятия не годятся для описания действия, какими новыми мыслительными средствами можно их заменить? Позитивный ответ Витгенштейна дан в его анализе языковых игр, в котором под одним углом зрения рассматриваются проблема действия и проблема языка. Критика формалистского анализа языка (как деятельности)
Философия действия Витгенштейна – ключ к его пониманию языка, ведь и язык Витгенштейн трактует как деятельность. Для того, чтобы понять конкретный смысл афоризмов Витгенштейна, посвященных исследованию языка, представляется полезным и удобным сравнить его анализ языка с диаметрально противоположным анализом, данным в лингвистике Фердинанда де Соссюра. Идеи Витгенштейна выступают как бы разоблачением тех мощных, чаще всего невысказанных предпосылок, на которых основывается интеллектуалистская лингвистика Соссюра и его многочисленных последователей. Замечая с самого начала, что «объект вовсе не предопределяет точки зрения; напротив, можно сказать, что здесь точка зрения создает самый объект» [14, с. 16], Соссюр встает с реальными практиками говорения в то же самое отстраненное отношение, о котором мы говорили ранее применительно к теоретическому анализу действия. Особый предмет его лингвистики еще предстоит построить ценой колоссальной абстракции и разрыва с речью как с конкретным применением языка на деле. Соссюр доказывает – ссылаясь, в частности, на существование мертвых языков, на возможность объективных ошибок в применении языка и т. д. – что действительным медиумом человеческой коммуникации является не речь в ее материально-чувственной конкретике и изменчивости, а язык как чисто интеллигибельная система объективных отношений и связей, в которой и благодаря которой отдельные знаки получают свой смысл. Речь наделяется значением потому только, что за ней стоит эта абстрактная реляционная система кодирования и декодирования смыслов, этот код-ключ для ее расшифровки. Очевидно, что против подобного различения реального говорения и его идеального смысла, речи как действия и языка как средства придания смысла речи, могут быть применены все те аргументы, что мы представили ранее, говоря о попытках увидеть за действием его умозрительный коррелят, своего рода «означаемое» этого действия в виде направляющей его цели, правила или рационального выбора. Витгенштейн пишет: «Говорят: речь идет не о слове, а о его значении; и при этом представляют себе значение как предмет того же рода, что и слово, хоть и отличный от него. Вот слово, а вот его значение. Деньги и корова, которую можно купить на них. (Но с другой стороны: деньги и их использование)» [11, с. 129]. Однако в свете всего сказанного ясно, что значение слова или предложения не может быть мыслительной абстракцией, оно неотличимо от самого способа применения этого слова. Соссюр проводит водораздел между внешней и внутренней лингвистикой, «внешней» и «внутренней» точками зрения на язык. Внутренняя лингвистика стремится понять языковую структуру исходя лишь из нее самой, из ее внутренних структурных моментов. Внешняя же лингвистика исследует многообразные внешние обстоятельства возникновения, сохранения и развития языка: климатогеографические, социально-политические и т. д. [14, с. 28–31]. Соссюр настаивает, что подлинный анализ языка, собственно лингвистический анализ, может идти только по «пути внутреннего», он состоит в открытии имманентных законов и логики языковой структуры, конституирующей язык системы различий. Внешний же анализ этой структуры неизбежно проходит по периферии и не касается языка самого по себе как автономного объективного медиума коммуникации. Любопытно, что Соссюр поясняет свою мысль о независимости внутренней лингвистики от внешней и о большей значимости первой по отношению ко второй при помощи метафоры игры, сравнивая язык с игрой в шахматы [там же, с. 31]. Но правомерна ли эта аналогия? Можно ли язык сравнить с интеллектуальной игрой, которой занимаются на досуге, ради нее самой, ради интеллектуального удовольствия, действительно на время абстрагируясь при этом от внешних, например, социальных обстоятельств? Таково ли отношение реального говорящего субъекта (Соссюр бы сказал – «пользователя языка») к используемому им языку? Языковые игры Витгенштейна – совсем иного рода: здесь речь идет уже не об интеллектуальной забаве, порывающей с практическими соображениями и внешними условиями, а, напротив, о неразрывной связи языка с жизненными обстоятельствами его применения: «“Языковой игрой” я буду называть также единое целое: язык и действия, с которыми он переплетен» [11, с. 83], – говорит Витгенштейн, и далее – «Термин “языковая игра”, призван подчеркнуть, что говорить на языке – компонент деятельности или форма жизни» [там же, с. 90]. Стоит отметить, что даже у учеников самого Соссюра мы находим идеи, в которых нельзя не увидеть сомнения – нигде не высказанного открыто – в правомерности чисто внутреннего анализа языка. И идеи эти при ближайшем рассмотрении удивительно точно соответствуют доводам и наблюдениям Витгенштейна. Так, Шарль Балли замечает, что обычно неполные, эмоционально окрашенные предложения устной речи возможны лишь благодаря эмпирическому, жизненно-практическому контексту их использования, тогда как письменная речь лишена чисто практического, не словесного насыщения и вынуждена прибегать к более или менее искусственным, сложным языковым изобретениям, чтобы восполнить его отсутствие [15, 134]. Собственно языковая структура, трактуемая как себе довлеющее образование, принадлежит исключительно письменному языку. Внутренняя лингвистика участвует в создании фетиша печатного слова, как называл это Балли [там же, с. 96]: письменный и кодифицированный язык – язык литературы, официальных документов, образования и науки – ею описывается как некий «язык» вообще, естественный и единственный, тогда как на самом деле он создаётся чисто искусственно трудом многих профессионалов и сосуществует со многими отличными от него вариантами реально практикуемого разговорного языка. Витгенштейн тоже отмечает, что говорить о некоем языке вообще, как это обычно делает лингвистика, нет никакой возможности. Существует не один логически выверенный, кодифицированный в учебной и научной литературе язык, а великое множество мутирующих, возникающих и исчезающих языков ad hoc, устройство которых сообразуется с практическим контекстом их возникновения и использования: таковы его языковые игры. «Не принимая во внимание многообразие языковых игр, – сказано в «Философских исследованиях», – ты вероятно, будешь склонен задавать вопросы типа: “Что такое вопрос?” Является ли он констатацией моего незнания того-то или же констатацией моего желания, чтобы другой человек сообщил мне о...? Или же это описание моего душевного состояния неуверенности? А призыв “Помогите!” тоже такое описание?» [11, с. 90–91]. Витгенштейн и Балли, в сущности, высказывают большинство из основных замечаний такого известного критика структуралистской лингвистики, как Михаил Бахтин: филолог, говорит Бахтин, работает с чужим, мертвым, письменным словом – именно в попытке прочитать чужой, мертвый язык возникает идея внутреннего анализа языковой структуры как ключа, служащего для его расшифровки [16, с. 409]. Внутренняя лингвистика в духе Соссюра всякий язык спонтанно начинает описывать как мертвый, и в головы всех людей закладывает крайне редкое специфически ученое отношение к языку. Филолог, работающий с чужим языком, стремится отыскать общее и повторяющееся в нем, отыскать закономерности, что позволили бы его понять, но при этом объявляет эти выведенные им самим для своих целей закономерности объективной реальностью, подлинным основанием языка: о своей модели он говорит как о реальной силе, конституирующей практики говорения и письма. В реальности же, как напоминает Бахтин, человек не стремится просто узнать репликах собеседника что-то всегда себе тождественное и повторяющееся, наоборот, его задача – понять, уловить то неповторимое, уникальное, чем речь обязана каждой конкретной жизненной обстановке [там же, с. 404]. Об этом говорит и Витгенштейн, протестуя против попыток изобразить язык логически замкнутой устойчивой структурой: «Имеется бесчисленное множество таких типов – бесконечно разнообразны виды употребления всего того, что мы называем “знаками”, “словами”, “предложениями”. И эта множественность не представляет собой чего-то устойчивого, раз и навсегда данного» [11, с. 90]. Далее Бахтин указывает, говорящие субъекты вообще не взаимодействуют со словом из словаря, со словом в смысле лингвистов: «Мы, в действительности, никогда не произносим слова и не слышим слова, а слышим истину или ложь, доброе или злое, важное или неважное, приятное или неприятное и т. д. Слово всегда наполнено идеологическим или жизненным содержанием и значением» [16, с. 406]. Язык – «арена классовой борьбы», а не некое бесконфликтное, нейтральное логическое целое, он ставка в социальных конфликтах, и наука о языке не может не учитывать этого. Внутренняя лингвистика в духе Соссюра, доказывает Бахтин, выхолащивает из языка его жизненно-идеологическое содержание, его социальный смысл и потому имеет дело лишь с пустой и чисто фиктивной абстракцией. Витгенштейн в одном пассаже рассуждает о том, что попытки подражать чужой игре ради самой игры, предполагающие изъятие игры из того контекста, из той формы жизни, в которой и для которой в нее играют, ведут к утрате аутентичного смысла этой игры и к замене его другим, заново созданным смыслом: «Когда дети играют в железную дорогу, их игра связана с их знаниями о железной дороге. Дети же какого-нибудь примитивного племени, не знающего железных дорог, могли бы перенять эту игру от других и играть в нее, не подозревая о том, что тем самым они подражают чему-то реально существующему. Можно было бы сказать, что игра для них не имела бы того же смысла, что для нас» [11, с. 180]. Точно так же для теоретического отношения к языку, для исследователя, не знакомого с языком практически, а выстраивающего систему абстрактных норм в качестве абстрактного суррогата реального, деятельного отношения к живому языку, языковые игры не имеют и не могут иметь того же смысла, что для играющих в них людей. Формалистский, логический анализ языка – это насилие над языком, это попытка отыскать в языке и приписать языку то, чего в нем нет. Очень показателен в этом отношении знаменитый отрывок из «Замечаний по основаниям математики», посвященный парадоксу лжеца: «Но ведь здесь же налицо противоречие! – Ну да, здесь противоречие. А чему оно здесь мешает? Мешает ли противоречие, которое возникает, когда кто-то говорит: “Я лгу. Следовательно, я не лгу. Следовательно, я лгу. – И т. д.”? Я имею в виду: становится ли наш язык менее пригодным к употреблению из-за того, что в данном случае из одного предложения по обычным правилам можно вывести его противоположность, а из нее – снова первое предложение?» [17, с. 55–56]. Современные логики (Драгалина [3], Долгоруков [4]), стремящиеся отыскать в языковых играх Витгенштейна возможность построения формальных моделей, зачастую видят в его отношении к парадоксам просто установление критерия бесполезности языковой игры (она бесполезна, если в ней возникает парадокс): «Парадокс – это свидетельство бесперспективности изначальной постановки проблемы, а, следовательно, нерациональности всего того, что априорно полагалось ею рациональным» [3, с. 79]. Но, во-первых, рациональность и иррациональность здесь не при чем: эти загадочные термины (невозможно ведь рационально определить критерии рациональности, коль скоро этих критериев пока нет) не имеют отношения к языковым играм и практически не встречаются у Витгенштейна. Во-вторых, такая интерпретация делает парадокс у Витгенштейна всего лишь логическим следствием молчаливо принятых предпосылок игры. Но такая позиция была бы чистым релятивизмом, парадоксальным по самой своей природе, ведь основной его тезис об относительности всякого парадокса, возникающего лишь в некоторых языковых играх и лишь для них, сам по себе был бы не относительным, а абсолютным, и сам не принадлежал бы никакой языковой игре. Но это невозможно в философии Витгенштейна. В действительности, для него дело не в том, что парадоксы логически вытекают из базовых положений того или иного языка, а в ученом отношении к языку, не в логических, а в жизненно-практических предпосылках игры. Не сама по себе языковая игра создает парадоксы, а те, кто в нее играют – если поставлены в специфические условия ученого-теоретика, в частности, логика. Логик не открывает в языке парадоксы и иные логические проблемы в качестве логических, как если бы они существовали в нем и сами по себе, ожидая, пока их откроют. Только специфическое теоретическое отношение к языку позволяет ему изобрести эти проблемы в ходе чисто искусственного и абстрактного обращения с языком, изъятым из контекста реального его употребления (достаточно вспомнить о «лысом короле Франции»!). Логический анализ языка – нечто вроде долгой мучительной пытки, учиняемой языку, в ходе которой язык заставляют-таки сознаться, что он содержит в себе такие-то противоречия, что он подчиняется таким-то правилам и т. д. На деле же ни эти противоречия, ни правила не составляют никакой проблемы, не имеют практического значения, и в этом смысле вовсе не существуют до и независимо от логического анатомирования языка [18, с. 415]. То, что Витгенштейн говорит о математике: «Математик – изобретатель, а не открыватель» [17, с. 52], – столь же верно применительно к логику и лингвисту. Вопрос о том, какой ценой совершается теоретический разрыв с действием и языком, как соотносятся между собой искусственно созданная теоретиком модель, призванная объяснить человеческую деятельность и, в частности, языковую игру, и практическая реальность этой деятельности, нередко замалчивается и молчаливо разрешается при помощи таких двусмысленных понятий, как правило. Структурализм особенно ловко лавирует между правилами в смысле модели, созданной для объяснения действий, и правилами в смысле норм, сознательно принятыми теми, кто совершает эти действия: на это не раз указывал Бурдьё [5, с. 191–192]. В «Философских исследованиях» Витгенштейн иронизирует по поводу подобных двусмысленностей интеллектуалистской терминологии: «Что я называю “правилом, по которому он действует”? – Гипотезу, удовлетворительным образом описывающую наблюдаемое нами его употребление слов; или правило, которым он руководствуется при употреблении знаков; или же то, что он говорит нам в ответ на наш вопрос о его правиле? – Но что если наблюдение не позволяет четко установить правило и не способствует прояснению вопроса? Ведь дав мне, например, на мой вопрос о том, что он понимает под “N”, ту или иную дефиницию, он тотчас же был готов взять ее обратно и как-то изменить. – Ну а как же определить правило, по которому он играет? Он сам его не знает. – Или, вернее: что же в данном случае должна означать фраза “Правило, по которому он действует”?» [11, с. 118]. Языковые структуры и нормы Соссюра могут послужить живой иллюстрацией этого рассуждения, равно как и во многих отношениях родственные ему порождающие грамматики Ноэма Хомского, которые сам Хомский буквально на одной странице объявляет то гипотетическими структурами, которые «необходимо постулировать» для систематизации и объяснения говорения, то «очень абстрактной» системой норм, которыми сознательно руководствуется сам говорящий, то врожденным «свойством любого ума», наконец – нейропсихическими структурами, элементом биологической конституции человека [19, с. 96–97]. Сюда же, несомненно, относится Клод Леви-Строс, отмечающий в своем структурном анализе мифов, что «не существует ни реального предела анализа мифов, ни скрытой целостности, которую можно было бы выловить в итоге работы по декомпозиции. Темы множатся до бесконечности <…> единство мифа проявляется лишь как проект и тенденция, но не как состояние самого мифа. Это единство есть воображаемое явление, порожденное усилиями интерпретации» [20, с. 15]. Однако затем он говорит: «Мы пытаемся показать не то, как люди мыслят в мифах, а то, как мифы мыслят в людях без их ведома. И, может быть, стоит пойти еще дальше, абстрагируясь от всякого субъекта и рассматривая мифы как в известном смысле мыслящие сами себя» [там же, с. 20]. Получается, что «воображаемое явление, порожденное усилиями интерпретации» оказывается также и реальной субстанциальной силой: мифом, который мыслит самого себя. Аналогично, в «Неприрученной мысли» читаем: «Поскольку ум есть также вещь, функционирование этой вещи позволяет нам постигать природу вещей, даже чистая рефлексия сводится к интериоризации космоса» [21, с. 456]. Можно видеть, как в подобных формулировках исследователь колеблется между представлением о сущностном, внутреннем тождестве разума и его предмета («ум есть вещь») и о тождестве, достигаемом в результате обучения и исследования («интериоризация космоса»). На пути к выходу из ловушек формализма Всем заклинаниям интеллектуализма, которыми особенно богат структурализм, Витгенштейн противопоставляет свой собственный метод исследования (слово «метод» здесь, конечно, означает не комплекс абстрактных правил, а, скорее, комплекс полезных привычек, познавательных установок, ориентируемых на практическую работу): «Все, чего мы достигаем, это, по сути, замечания по естественной истории людей; притом, не добывание диковин, а констатация того, в чем никто не сомневался, что избежало нашего внимания только потому, что постоянно было перед глазами» [11, с. 209]. Именно прояснение банальностей, вроде следования правилу, открывает те самые удивительные вещи, которые обычно упускаются из виду и не ставятся под вопрос в силу своей банальности. Замечания по естественной истории людей – это опровержение книжной мудрости, стремлений придать этой истории такие логичность, строгость и осмысленность, какими она сама по себе не обладает. Одна из важнейших проблем любого исследования человека и его деятельности состоит именно в том, что наши мыслительные инструменты, понятия и методы куда более строги и логичны, чем исследуемый предмет. Отсюда – риск заменить реальный предмет чисто умозрительной абстракцией. Витгенштейн предостерегает: «Нам не надо развивать какую-либо теорию. В наших рассуждениях неправомерно что-то гипотетическое. Нам следует отказаться от всякого объяснения и заменить его только описанием» [там же, с. 127]. Сам Витгенштейн в исследовании языковых игр требует построения открытых понятий. Их гибкость и некоторая неопределенность противостоит ложным строгостям логики и позитивистской методологии (с ее требованиями точных «предварительных определений» и пр.) и вовсе не означают неясности или бесполезности, но адекватно выражают характер предмета его исследований. «Можно сказать, что понятие “игры” понятие с расплывчатыми границами, – замечает он, – “Но является ли расплывчатое понятие понятием вообще?” Является ли нечеткая фотография вообще изображением человека? Всегда ли целесообразно заменять нечеткое изображение четким? Разве неотчетливое не является часто как раз тем, что нам нужно? Фреге сравнивает понятие с некоторой очерченной областью и говорит, что при неясных очертаниях ее вообще нельзя назвать областью. Это означает, пожалуй, что от нее мало толку. Но разве бессмысленно сказать: “Стань приблизительно там!”?» [там же, с. 113]. Применение открытых понятий с «расплывчатыми границами» позволяет уйти от объективирующего, отстраненно-теоретического взгляда на язык как на замкнутую систему правил и структур, как на готовое логическое целое, непроницаемое для непосредственного понимания и нуждающегося в расшифровке. Это означает приблизиться к практическому, жизненному отношению к языку как многообразным играм, связанным с различными изменчивыми внешними обстоятельствами. Все бесконечное многообразие игровых ситуаций, конечно, нельзя охватить какой-либо сколь угодно подробной системой правил, ясно, что игра носит творческий характер, и каждая конкретная ситуаций в ней требует особого, уникального маневра, который не подскажут никакие правила. Это не означает, что правил в игре вовсе не существует, или что они ничего не значат – не существует автоматизма правил: правила не управляют и, как мы видели, не могут управлять действиями людей напрямую, правил недостаточно для того, чтобы игра состоялась (соответственно, изучить правила – мало для того, чтобы успешно играть, точно также мало прочитать учебники и словари для освоения языка). Самые хитроумные стратегии в игре направлены на то, чтобы обыграть сами правила в свою пользу, оправдывая ими свои действия, провоцируя нарушения со стороны соперника и т. п. Огромное значение в игре имеет неопределенность правил, неизбежные лакуны и двусмысленности, также становящиеся и ставками, и орудиями в игре. В основе любой языковой игры, несомненно, лежат многие неявные, невысказанные предпосылки, способные регулировать ход игры и ограничивать ее участников, но эти предпосылки ничего общего не имеют с системой эксплицитных правил или сознательных конвенций. В трактате «О достоверности» Витгенштейн описывает эти невысказанные, усвоенные чисто практически предпосылки языковой игры как связанную с ней «картину мира». Базовые предпосылки игры нельзя поставить под сомнение или сделать предметом рефлексии (это означало бы выйти из одной игры и заняться другой, при этом, естественно, уже не ставя под вопрос предпосылки этой последней, а всегда уже опираясь на них), ведь они только и делают возможным сомнение в рамках этой игры. Они не усваиваются в ходе рационально-прозрачного изучения или запоминания. «Ребенок учится благодаря тому, что верит взрослому. Сомнение приходит после веры»[13, с. 343], – пишет Витгенштейн. Далее читаем: «94. Но я обрел свою картину мира не путем подтверждений ее правильности, и придерживаюсь этой картины я тоже не потому, что убедился в ее корректности. Вовсе нет: это унаследованный опыт, отталкиваясь от которого я различаю истинное и ложное. 95. Предложения, описывающие эту картину мира, могли бы входить в своего рода мифологию. А их роль подобна роли правил игры; игру же можно освоить чисто практически, не зазубривая никаких эксплицитных правил» [там же, с. 335]. Современные исследователи (Родин [22], Драгалина [23]), активно обращаются к витгенштейновскому учению о правилах и о форме жизни как об основании языковой игры. Однако выводы их чаще тяготеют к интеллектуализму. Например, ссылаясь на Ж. Бувресса, Драгалина отмечает, что «социальная конвенция – согласие не мнений, а формы жизни», а следование правилу характеризуются «креативность употребления» [там же, с. 90]. Это верно и вполне соответствует мысли Витгенштейна, но без ряда важных дополнений такая «креативность употребления» приведет нас скорее к формализму Хомского с его порождающими грамматиками, чем к языковым играм. Необходимо уточнить, что реально руководящие людьми правила являются не умопостигаемыми структурами, общими моделями поведения, сознательно творчески прилагаемыми к той или иной ситуации, но, скорее, дорефлексивными диспозициями формы жизни. Форма жизни усваивается телесно, а не ментально, правила же применяются не только творчески, но и в силу спонтанности развитого в той или иной игре практического «чувства игры». Ярким примером научной плодотворности этих выводов Витгенштейна, равно как и общего пафоса его творчества, может послужить социоанализ Бурдьё, выстроившего свое понятие габитуса в многом с опорой на витгенштейновское понимание действия, а понятие поля – с опорой на концепцию языковой игры. В одном из своих интервью Бурдьё говорит о поле практически словами Витгенштейна: «Мы действительно, с осторожностью, можем сравнить поле с игрой (jeu), хотя в отличие от последней, поле не продукт намеренных актов творения, и следует оно правилам или, лучше, регулярностям, которые не являются эксплицитными и кодифицированными <…> Игроки соглашаются, в силу самого факты игры, а не посредством “договора”, что игра стоит того, чтобы в нее играть, что она “стоит свеч”, и этот неявный сговор есть сама основа их соревнования» [24, p. 98]. Мы только что видели, что именно такой неявный сговор только и может конституировать языковую игру. Но еще больше оснований называть себя последователем Витгенштейна Бурдьё имел потому, что понятия его не были теоретически абстракциями, предназначенными для отвлеченных умствований об обществе или языке, это были рабочие и прежде всего – открытые понятия, получавшие конкретный смысл лишь в ходе направляемого ими эмпирического исследования. О понятиях как инструментарии исследователя французский антрополог говорил: «Я мог бы еще, и главным образом, апеллировать к тем, кто, как Витгенштейн, объявлял эвристической добродетелью открытые понятия, и кто вскрывал “эффект замкнутости” слишком хорошо сконструированных понятий, “предварительных определений” и прочих ложных строгостей позитивистской методологии <…> Подозреваю, что некоторые сконструированные мною понятия могут производить туманное впечатление, если рассматривать их как продукт концептуальной работы, но сам я склонен заставлять их функционировать в эмпирическом анализе, а не позволять “крутиться вхолостую”: каждое из этих понятий (я думаю, например, о понятии поля) есть некоторым образом программа поисков и принцип избегания целой совокупности ошибок. Понятия могут – и в некоторой степени, должны – оставаться открытыми, временными, что не означает быть неопределенными, приблизительными или путаными» [6, с. 41]. Наследие Витгенштейна не раз связывали с развитием антропологии и социологии в XX в. Среди современных российских авторов заметны работы Родина на эту тему. Но результаты его больше негативны: проделанный анализ, пишет он в одной своей статье, «не позволяет утверждать существование серьезной зависимости этнометодологии или даже Блура (который подчас только встраивает собственную интерпретацию Витгенштейна в давно существующий социологический контекст) от Витгенштейна» [22, с. 32]. На мой взгляд, это не нуждается ни в каких доказательствах: ни Блур, ни Гарфинкель с этнометодологами не близки Витгенштейну. Обсуждение же взглядов Питера Уинча (чьи идейные связи с Витгенштейном, по Родину, куда значительнее) не ведет у исследователя ни к каким конкретным методическим или философско-антропологическим выводам. Удивительно, что Родин даже не упоминает при этом имени Бурдьё! Тогда как именно пример Бурдьё показывает, что критические доводы Витгенштейна не парализуют антропологию и лингвистику, а питают науку новыми методическими требованиями и предосторожностями, которые вполне могут вести к позитивным результатам без всякого формалистского насилия над наследием Витгенштейна. Конечно, необходимо избежать соблазна сами афоризмы Витгенштейна принять на научное, лингвистическое или антропологическое, исследование действия и языка – за некую уже сформированную теоретическую модель. Но мощный задел и стимул для построения такой модели, менее строгой и потому более человечной, ближе стоящей к реальной человеческой деятельности, мы, несомненно, находим в них. Заключение Таким образом, становится понятно, что теснейшим образом связанные между собой исследования в области философии действия и философии языка у «позднего» Витгенштейна не просто критика и отрицание интеллектуалистских и формально-теоретических попыток осмыслить человеческое поведение – слишком строгих, слишком логичных и слишком абстрактных для такого предмета – но это также и позитивная программа его изучения. Это программа, строящаяся на переосмыслении познавательного инструментария и предпосылок научного анализа, среди которого особенно важен теоретический разрыв с реальным действиям и практическим применением языка. Ученый обозревает действие и, в частности, говорение со стороны, не связывая с ними свои практические интересы, он не знает растянутое во времени, незавершенное действие, смысл которого еще не определен, так что на деле его еще можно повернуть и обыграть в зависимости от ситуации. Эта ситуативность и неопределенность, увязанные с формой жизни, с внеязыковым, практическим контекстом и вдыхает жизнь в языковую игру. Ученый тогда способен адекватно понять язык, когда делает предметом своего анализа также и свое собственное ученое отношение к языку. Только на этом пути можно рассчитывать преобразовать антитеоретический пафос Витгенштейна в основание конструктивного исследования языка, в котором действительно используемый живыми людьми язык не подменялся бы его абстрактной умозрительной моделью. Библиография
1. Хинтикка Я. Логико-эпистемологические исследования / Пер. с англ. В. Н. Брюшинкиной. М.: Прогресс, 1980. – 448 с.
2. Хинтикка Я. О Витгенштейне. Витгенштейн Л. Из «лекций» и «заметок» / Пер. с англ. В. В. Целищева. М.: Канон+, 2013. – 272 с. 3. Васюков В. Л., Драгалина-Черная Е. Г., Долгоруков В. В. Logica Ludicra: Аспекты теоретико-игровой семантики и прагматики. СПб.: Алетейя, 2014. – 362 с. 4. Долгоруков В. В. «Языковые игры»: от метафоры к формальной модели // Теория языковых игр и современная философия. Материалы международной научной конференции «Теория языковых игр и современная философия» (К 60-летию со дня выхода «Философских исследований» Л. Витгенштейна). M.: Центр стратегической конъюнктуры, 2013. С. 55–61. 5. Бурдьё П. О государстве: курс лекций в Коллеж де Франс (1989–1992) / Пер. с фр. Д. Кралечкина и И. Кушнарёвой. М.: Издательский дом «Дело» РАНХиГС, 2016. – 718 с. 6. Бурдьё П. Оппозиции современной социологии // Социологические исследования / Пер. с фр. Н. А. Шматко. № 5. 1996, С. 36–50. 7. Wittgenstein L. Notebooks 1914–1916. Oxford: Baste Blackwelle, 1979. – 238 p. 8. Scott M. The Context of Wittgenstein’s Philosophy of Action // J. of the History of Philosophy. 1998. Vol. 36, No. 4. 9. Davidson D. Essays on action. Oxford University Press, 2002. – 324 p. 10. Мишура А. С. Воля – это не опыт: поздний Витгенштейн и философия действия // Вестник Томского государственного университета. Философия. Социология. Политология. 2015. № 4. С. 309–317. 11. Витгенштейн Л. Философские исследования // Витгенштейн Л. Философские работы (ч. I) / Пер. с нем. М. С. Козловой. М.: Гнозис, 1994. С. 75–319. 12. Витгенштейн Л. Заметки о «Золотой ветви» Дж. Фрезера / Пер. с нем. З. А. Сокулер // Историко-философский ежегодник. М, 1989. С. 251–268. 13. Витгенштейн Л. О достоверности // Витгенштейн Л. Философские работы (ч. I) / Пер. с нем. М. С. Козловой. М.: Гнозис, 1994. С. 323–405. 14. Соссюр Ф. де. Курс общей лингвистики / Пер. с фр. А. Сухотина. Екатеринбург: Изд-во Урал. ун-та, 1999. – 432 с. 15. Балли Ш. Язык и жизнь / Пер. с фр. И. И. Челышевой и Е. А. Вельмезовой. М.: Едиториал УРСС, 2003. – 230 с. 16. Бахтин М. Фрейдизм. Формальный метод в литературоведении. Марксизм и философия языка. Статьи. М.: Лабиринт, 2000. – 640 с. 17. Витгенштейн Л. Замечания по основаниям математики // Витгенштейн Л. Философские работы (ч. II, кн. 1) / Пер. с нем. М. С. Козловой. М.: Гнозис. 1994. С. 1–207. 18. Витгенштейн Л. Культура и ценность // Витгенштейн Л. Философские работы (ч. I) / Пер. с нем. М. С. Козловой. М.: Гнозис, 1994. С. 408–492. 19. Хомский Н. Язык и мышление / Пер. с англ. Б. Ю. Городецкого. М.: Издательство Московского университете, 1972. – 126 с. 20. Леви-Строс К. Сырое и приготовленное // Мифологики. В 4-х тт. Том 1 / Пер. с фр. З. А. Сокулер. М.; СПб.: Университетская книга, 1999. – 406 с. 21. Леви-Строс К. Неприрученная мысль // Тотемизм сегодня. Неприрученная мысль / Пер. с фр. А. Б. Островского. М.: Академический проект, 2008. С. 144–505. 22. Родин К. А. Проблема следования правилу и место Л. Витгенштейна в социологических исследованиях: возвращение к Питеру Уинчу // Эпистемология и философия науки. Т. 57. 2020. № 3. С. 23–33. 23. Драгалина-Черная Е. Г. Парадокс индоктринации в логике социального софтвера // Рацио.ru. 2013. № 11. С. 75–94. 24. Bourdieu P., Wacquant L. J. D. An Invitation to Reflexive Sociology. Cambridge: Polity Press, 1992. – 333 p References
1. Hintikka, J. (1980). Logical and epistemological studies. Moscow: Progress.
2. Hintikka, J. (2013). On Wittgenstein. Wittgenstein L. From “lectures” and “notes”. Moscow: Kanon+. 3. Vasyukov, V. L., Dragalina-Chernaya, E. G., Dolgorukov, V. V. (2014) Logica Ludicra: Aspects of game-theoretic semantics and pragmatics. St. Petersburg: Aleteyya. 4. Dolgorukov, V. V. (2013) “Language games”: from metaphor to formal model. In Theory of language games and modern philosophy. Proceedings of the international scientific conference “The Theory of Language Games and Modern Philosophy” (on the occasion of the 60th anniversary of the publication of “Philosophical Investigations” by L. Wittgenstein) (pp. 55–61). Moscow: Center for Strategic Conjuncture. 5. Bourdieu, P. (2016). On the state: a course of lectures at the College de France (1989-1992). Moscow: Publishing house “Delo” RANEPA. 6. Bourdieu, P. (1996). Oppositions of modern sociology. Sociological studies, 5, 36–50. 7. Wittgenstein, L. (1979) Notebooks 1914–1916. Oxford: Baste Blackwelle. 8. Scott, M. (1998). The Context of Wittgenstein’s Philosophy of Action. J. of the History of Philosophy, 36 (4). 9. Davidson, D. (2002). Essays on action. Oxford University Press. 10. Mishura, A. S. (2015). Will is not experience: the late Wittgenstein and the philosophy of action. Bulletin of the Tomsk State University. Philosophy. Sociology. Political science, 4, 309–317. doi: 10.17223/1998863ɏ/32/33. 11. Wittgenstein, L. (1994) Philosophical investigations. In L. Wittgenstein. Philosophical works (part I) (pp. 75–319). Moscow: Gnosis. 12. Wittgenstein, L. (1989) Notes on the “Golden Branch” by J. Fraser. In Historical and Philosophical Yearbook (pp. 251–268). Moscow. 13. Wittgenstein, L. (1994) On certainty. In L. Wittgenstein. Philosophical works (part I) (pp. 323–405). Moscow: Gnosis. 14. Saussure, F. de. (1999). Course in general linguistics. Yekaterinburg: Publishing House Ural. un-ta. 15. Bally, Sh. (2003). Language and life. Moscow: Editorial URSS. 16. Bakhtin, M. (2000). Freudism. Formal method in literary criticism. Marxism and the philosophy of language. Articles. Moscow: Labyrinth. 17. Wittgenstein, L. (1994). Remarks on the foundations of mathematics. In L. Wittgenstein. Philosophical works (part II, 1) (pp. 1–207). Moscow: Gnosis. 18. Wittgenstein, L. (1994) Culture and value. In L. Wittgenstein. Philosophical works (part I) (pp. 408–492). Moscow: Gnosis. 19. Chomsky, N. (1972). Language and thinking. Moscow: Moscow University Press. 20. Levi-Strauss, K. (1999). The raw and the cooked. In K. Levi-Strauss. Mythologics. In 4 vols. Volume 1. Moscow, St. Petersburg: University book. 21. Levi-Strauss, K. (2008). The savage mind. In K. Levi-Strauss. Totemism Today. The Savage Mind (pp. 144–505). Moscow: Academic project. 22. Rodin, K. A. (2020). The problem of following the rule and the place of L. Wittgenstein in sociological research: a return to Peter Winch. Epistemology & Philosophy of Science, 57 (3), 23–33. doi: https://doi.org/10.5840/eps202057336. 23. Dragalina-Chernaya, E. G. (2013). The paradox of indoctrination in the logic of social software. Ratio.ru, 11, 75–94. 24. Bourdieu, P., Wacquant, L. J. D. (1992). An Invitation to Reflexive Sociology. Cambridge: Polity Press.
Результаты процедуры рецензирования статьи
В связи с политикой двойного слепого рецензирования личность рецензента не раскрывается.
Результаты процедуры повторного рецензирования статьи
В связи с политикой двойного слепого рецензирования личность рецензента не раскрывается.
Научная новизна заключается в обосновании того, что исследования в области философии действия и философии языка у «позднего» Витгенштейна тесно связаны между собой. При этом они представляют собой не просто критику и отрицание интеллектуалистских и формально-теоретических попыток осмыслить человеческое поведение, а позитивную программу изучения языка, строящуюся на переосмыслении познавательного инструментария и предпосылок научного анализа. Статья состоит из введения, основной части, заключения и списка литературы, включающего в себя 24 источника, 4 из которых на иностранном языке. Основная часть работы имеет чёткую логико-смысловую структуру и представлена следующими рубриками: «Проблема и метод исследования», «Действие и теоретическое отношение к действию», «Критика формалистского анализа языка (как деятельности)»,«На пути к выходу из ловушек формализма». В первом разделе статьи, размышляя над проблемой и методом настоящего исследования, автор справедливо отмечает, что «одна из основных проблем, с которой сталкивается антрополог (в особенности – философствующий антрополог) в реальной работе – это неизбежно совершаемый ученым теоретический разрыв с практикой, которую он силится осмыслить». Исходя из этого, автор обоснованно и грамотно подбирает методы исследования и описывает их с точки зрения достижения цели работы. Во втором разделе статьи «Действие и теоретическое отношение к действию» автор проводит критический обзор концепции Витгенштейна, на основании которого заключает, что позитивный потенциал обнаруживается в анализе языковых игр, в котором под одним углом зрения рассматриваются проблема действия и проблема языка. В третьей части работы «Критика формалистского анализа языка (как деятельности)» автор исходит из того, что «философия действия Витгенштейна – ключ к его пониманию языка, ведь и язык Витгенштейн трактует как деятельность». В этой связи автор особое внимание уделяет термину “языковая игра”, который призван подчеркнуть, что, согласно Витгенштейну, говорить на языке – компонент деятельности или форма жизни». Опираясь на это, всесторонне анализируются не только работы Витгенштейна, но и признанных исследователей в области языка и коммуникации таких, как Соссюр, Балли, Леви-Строс. В четвёртой части работы «На пути к выходу из ловушек формализма» автор приходит к выводу, что в афоризмах Витгенштейна есть мощный задел и стимул, для создания теоретической модели соотношения действия и языка, «менее строгой и потому более человечной, ближе стоящей к реальной человеческой деятельности». Важно отметить, что именно такие модели наиболее перспективны с точки зрения постнеклассической научной парадигмы. В заключении подводится итог работы и представляются развёрнутые выводы, убедительно демонстрирующие, что результаты исследования, представленные в статье, обладают теоретической и практической ценностью. Итак, статья имеет логическую структуру, написана грамотным научным языком. Материал изложен чётко и последовательно. Выводы могут быть интересны как для представителей философского сообщества, так и для лингвистов, психологов, культурологов, социологов, специалистов в области междисциплинарных исследований. Соответственно, данное исследование перспективно и представляет интерес для широкой читательской аудитории. |