Рус Eng Cn Перевести страницу на:  
Please select your language to translate the article


You can just close the window to don't translate
Библиотека
ваш профиль

Вернуться к содержанию

Философия и культура
Правильная ссылка на статью:

М. М. Пришвин и Н. А. Семашко: художественный образ «гимназического друга» в творчестве писателя

Подоксенов Александр Модестович

ORCID: 0000-0001-6405-6140

доктор философских наук

профессор, кафедра философии и социальных наук, Елецкий государственный университет им. И.А. Бунина

399770, Россия, Липецкая область, г. Елец, ул. Разина, 21а

Podoksenov Aleksandr Modestovich

Doctor of Philosophy

Professor, the department of Philosophy and Social Sciences, Bunin Yelets State University

399770, Russia, Lipetskaya oblast', g. Elets, ul. Razina, 21a

podoksenov2006@rambler.ru
Другие публикации этого автора
 

 
Телкова Валентина Алексеевна

кандидат филологических наук

доцент, кафедра русского языка, методики его преподавания и документоведения, Елецкий государственный университет им. И. А. Бунина

399770, Россия, Липецкая область, г. Елец, ул. Разина, 21а, кв. 8

Telkova Valentina Alekseevna

PhD in Philology

Docent, the department of Russian Language, its Teaching Technique, and Documentation Science, Yelets State Ivan Bunin University

399770, Russia, Lipetskaya oblast', g. Elets, ul. Razina, 21a, kv. 8

telkova.2014@bk.ru
Другие публикации этого автора
 

 

DOI:

10.7256/2454-0757.2020.12.34532

Дата направления статьи в редакцию:

16-12-2020


Дата публикации:

31-12-2020


Аннотация: Предметом статьи является анализ истории взаимоотношений Пришвина и Семашко с гимназического детства до последних дней жизни. Показано, что если биографический материал многолетней дружбы Пришвина с Семашко, содержащийся в воспоминаниях современников и творчестве самого писателя, изучены достаточно обстоятельно, то его дневниковые записи, в значительной мере меняющие представление о подлинном характере их отношений, пока находятся вне исследовательского поля. В статье используется метод исторической реконструкции идейно-политического контекста жизни советского общества, что позволяет лучше понять особенности художественной интерпретации Пришвиным партийной и государственной деятельности Семашко. Новизна исследования заключается во введении в научный оборот новых фактов из изданного лишь в постсоветское время 18-томного пришвинского Дневника (1991–2017), свидетельствующих, что его отношения с народным комиссаром советского здравоохранения Семашко зачастую омрачались непримиримыми идейными и мировоззренческими разногласиями. Не случайно в своем автобиографическом романе «Кащеева цепь» писатель вывел его не только в образе убежденного сторонника идеологии партии Ленина, но и нигилиста-ницшеанца Ефима Несговорова. Кроме того, история отношений с Семашко проливает дополнительный свет на причины разочарования Пришвина в революционной идеологии большевизма.


Ключевые слова:

Пришвин, Семашко, Ницше, марксизм, революция, большевизм, государство, идеология, политика, литература

Исследование выполнено при финансовой поддержке РФФИ и Липецкой области в рамках научного проекта № 20-412-480001 «Художник и власть: Михаил Пришвин и советские вожди»

Abstract: The subject of this article is the analysis of the history of relations between M. M. Prishvin and N. A. Semashko since gymnasium childhood until the last days of life. It is demonstrated that if the biographical material on enduring friendship between Prishvin and Semashko, contained in reminiscences of their contemporaries and works of the writer himself, is given considerable attention, then his diary notes, which significantly transform the representations on true nature of their relations, have not yet become the subject of research. The article employs the method of historical reconstruction of ideological-political context of life of the Soviet society, which gives a better perspective on the peculiarities of artistic interpretation by M. M. Prishvin of the party and state activity of N. A. Semashko. The novelty of this article consists in introduction into the scientific discourse of the new facts from Prishvin’s Diary that consisted of 18 volumes and was published only in post-Soviet time  (1991-2017), which is a testimony that his relations with the People's Commissar of Public Health N, A, Semashko were often tainted with irreconcilable ideological and worldview discrepancies. It is no coincidence that in his autobiographical novel “The Chain of Kashchei”, Prishvin portrayed Semashko not only as an ideological supporter of Leninism, but also a nihilist-Nietzschean Yefim Nesgovorov. Morveover, the history of relations with Semashko sheds light on the reasons of Prishvin's disappointment with the revolutionary ideology of Bolshevism.


Keywords:

Prishvin, Semashko, Nietzsche, Marxism, Revolution, Bolshevism, state, ideology, politics, literature

Примечательная особенность творческой биографии Михаила Михайловича Пришвина (1873–1954) – тесное переплетение его жизненного пути не только с эпохальными и переломными событиями русской истории, но и с деятельностью целого ряда представителей отечественной культуры, науки и политики. Одним из них был видный партийный и государственный деятель, народный комиссар здравоохранения РСФСР Николай Александрович Семашко (1874–1949), история взаимоотношений с которым началась с гимназического детства Пришвина и продолжалась всю его жизнь, найдя свое художественное отражение как в ряде рассказов, так и в автобиографическом романе писателя «Кащеева цепь», который был начат в декабре 1922 года, а последняя правка внесена в текст в 1953 году.

Однако, судя как по «Библиографическому указателю» (2013) о жизни и творчестве М. М. Пришвина, содержащим описание более 2000 источников [7], так и по новейшим библиографическим базам данных [30; 31], проблемой, составляющей содержание нашей статьи, в новейшее время никто из пришвиноведов специально не занимался. Хотя сама тема взаимоотношений Пришвина и Семашко, безусловно, привлекала внимание исследователей. Здесь прежде всего следует отметить воспоминания о совместной жизни с Пришвиным его второй жены Валерии Дмитриевны Пришвиной, которая приводит целый ряд ценных автобиографических подробностей об отношениях с Семашко, сообщенных непосредственно самим писателем [24]. Интерес вызывает интерпретация отношений Пришвина и Семашко в трудах таких исследователей, как В. Я Курбатов «Михаил Пришвин: Жизнеописание идеи» (1986) [6], З. Я. Холодова «Художественное мышление М. М. Пришвина: Содержание, структура, контекст» (2000) [25], А. Н. Варламов «Пришвин» (2003) [2], Н. В. Борисова «Пришвин: Диалоги с эпохой. Культурологический словарь» (2009) [1].

Правда, все упомянутые исследователи, работы которых в той или иной мере затрагивают тему взаимоотношений Пришвина и Семашко, не могли использовать в полной мере материалы 18-томного Дневника писателя, публикация которого началась в 1991 году и полностью завершилась только в 2017 году. Пришвинский Дневник (1905–1954), объемом около 600 печатных листов, создаваемый ежедневным полувековым трудом, существенно корректирует представление об истинном характере отношений Михаила Пришвина и его гимназического товарища Николая Семашко, который в советские годы станет народным комиссаров здравоохранения и вознесется на Олимп партийно-государственной власти.

Значимость Дневника для понимания пришвинского творчества не только в том, что содержащиеся в нем черновые записи и пометки, впоследствии входя в художественные произведения писателя, приоткрывают нам особенности его искусства, но и в том, что неподвластный цензуре текст свидетельствует о подлинном отношении художника к действительности и тем реальным людям, с которыми пересекалась его жизнь. Дневниковые записи Пришвина, относящиеся к тому периоду жизни общества, о котором идет речь в «Кащеевой цепи», по своему объему намного превосходят текст и служат своего рода «строительными лесами» к роману. Не случайно в ноябре 1943 года Пришвин так сказал о роли этих заметок для своего творчества: «NB. Все это написанное имеет смысл только для себя как леса: без этих лесов я не могу думать дальше» [27, с. 623]. И поскольку темой исследования является художественный образ Семашко в творчестве Пришвина, то это обязывает нас тщательно сопоставлять тексты с дневниковыми записями писателя, поясняющими как социально-исторический контекст описываемых в повести событий, так и авторскую интерпретацию поступков и мыслей его персонажей. Кроме того, такой подход поможет проследить, как идейно-политические и философские концепты воплощаются автором в ткань повествования, влияя на сюжет и характер поведения героев художественного произведения. Надеемся, что введение в научный оборот новых сведений из Дневника писателя не только прольет дополнительный свет на взаимоотношения гимназических друзей, но и в качестве поясняющего контекста полнее раскроет особенности художественного образа Семашко в романе Пришвина «Кащеева цепь».

Михаил Пришвин родился 4 февраля 1873 года в помещичьей усадьбе Хрущево недалеко от Ельца – небольшого городка Орловской губернии (ныне Липецкая область). После предварительного обучения в семье он в десятилетнем возрасте поступает в первый класс Елецкой мужской гимназии. За годы учебы в сознании Михаила происходят важные изменения, связанные с переходом от детского и преимущественно чувственного мировосприятия к рациональному осмыслению религиозных, идейно-политических и научных воззрений с присущими им противоречиями целей, идеалов и ценностей. По мере взросления все более усиливается интерес к проблемам жизни общества, растет стремление к дружбе с гимназистами, имевшими репутацию вольнодумцев, среди которых первенствовал Николай Семашко, его соученик по 1-му классу, от которого Михаил отстал, дважды (в первом и третьем классе) оставшись на второй год.

Среди всех гимназистов Семашко выделялся как взрослый и ответственный человек, который частными уроками содержал семью, оставшуюся без отца-кормильца. В повести «Кащеева цепь» Пришвин пишет, с каким достоинством Николай ответил на слова директора о его заплатанных штанах с бахромой внизу и башмаках с привязанными веревкой подметками: «Вам известно, что на моих руках семья, и у сестер и братьев подметки крепкие; вот когда у них будет плохо, а у меня хорошо, то очень прошу вас сделать мне замечание. <…> К Пасхе у меня будут новые подметки, даю вам слово!» [10, c. 86–87]. Это был необыкновенно талантливый юноша, оказавший в гимназические годы огромное влияние на будущего писателя. Убежденный противник религии и монархии, Семашко казался ученикам гимназии человеком особенным, четко определившим свой жизненный путь. Благодаря дружбе с ним, Михаил Алпатов (автобиографический герой «Кащеевой цепи») познакомился с запретной литературой, вошел в тайный литературный кружок гимназистов и научился петь революционный гимн французов «Марсельезу».

Правда, для самого Семашко, едва достигшего четырнадцати лет, революционно-атеистические увлечения чуть было не закончились плачевно. М. М. Введенская рассказывает, как они – ее брат Александр Коноплянцев, Михаил Пришвин, Семен Маслов (будущий министр земледелия Временного правительства) и другие ученики – под руководством Семашко в 1888 году штудировали революционно-социалистические произведения и как по доносу гимназического инспектора при обыске у них нашли крамольную литературу. Закончилось все тем, что состоялся внеочередной «педагогический совет: трех исключили из гимназии, в том числе Семашко». И хотя Николаю как первому ученику по успеваемости из-за тяжелого семейного положения, связанного с преждевременной смертью отца, позволили вернуться в гимназию, «на выпускных экзаменах все делалось для того, чтобы не давать ему медали: так, закон Божий заставили его отвечать на греческом языке, и он ответил. Сочинение блестящее написал, и за поведение ему “пять” поставили, но медали все-таки не дали» [3, c. 27].

Следует отметить, что свободомыслие было весьма популярно во многих учебных заведениях России того времени, о чем свидетельствует один из эпизодов «Кащеевой цепи», где Ефим Несговоров (в романе он выведен как прототип Николая Семашко) говорит Михаилу об отношении учителей к религии: «В Бога они верят гораздо меньше, чем мы с тобой. – Тогда все обман?» [10, c. 90]. Сама мысль, что наставники не только сами не верят, но и обманывают гимназистов Богом, просто ошеломила сознание Михаила: «”Кто же виноват в этом страшном преступлении?” <...> “Козел виноват!” – сказал он себе» [10, c. 91].

Кличку «Козел» елецкие гимназисты дали учителю географии В. В. Розанову прежде всего за личностные, четко выраженные на бытовом уровне особенности характера: конфликтность, капризную неуравновешенность и мстительную строгость, переходящую в мелочную придирчивость к ученикам. И хотя Розанов как учитель поначалу очень нравился Пришвину, столкновение с ним оказалось неизбежным. Приобщение к социалистической идеологии и запретной литературе уже к четвертому классу породило у Михаила, и без того обладавшего дерзким характером, готовность к политическому протесту не только против правил поведения в гимназии, но и против всего государственного устройства. По стечению обстоятельств, ближе всех к 16-летнему подростку, возомнившему себя революционером, оказался учитель географии Розанов, конфликт с которым привел Михаила Пришвина к исключению из гимназии с так называемым «волчьим билетом» – запретом на обучение во всех образовательных учреждениях российской империи. (Более подробно этот сюжет рассмотрен в нашей статье [28]).

Спасением стало вмешательство в судьбу Михаила старшего брата матери Ивана Ивановича Игнатова (в «Кащеевой цепи» его образ выведен под фамилией Астахов). Богатый сибирский промышленник забрал племянника в Тюмень, где уже 19-летним юношей Пришвин в 1892 году закончил шесть классов училища – сказалось двойное второгодничество в Елецкой гимназии. Затем он отправляется в Елабугу, где экстерном сдает экзамены за семь классов реального училища, что свидетельствует не только о незаурядности юноши, сумевшего преодолеть случившуюся неудачу, но и о демократичности дореволюционной системы образования, благодаря которой многие могли завершить образование экстерном.

С гордым чувством победителя и аттестатом зрелости в 1893 году Пришвин возвращается в родное Хрущево, а уже осенью он поступает в Рижский политехникум на химико-агрономическое отделение, чтобы помогать матери в ведении хозяйства. Избрание профессии агронома – прямое свидетельство юношеской верности Михаила социальному идеалу служения людям, как это сделал его гимназический кумир Семашко, поступивший на медицинский факультет Московского университета, чтобы стать земским врачом. В Риге Пришвин активно участвует в деятельности марксистского кружка, но в 1897 году при переноске нелегальной литературы попался с поличным и около года просидел в одиночной камере Митавской тюрьмы.

После освобождения в 1898 году Михаил был выслан на три года под надзор полиции в Елец, куда ранее за организацию студенческой демонстрации после ареста и трехмесячного тюремного заключения тоже на три года был выслан Семашко. Вспоминая юношеские годы, Пришвин писал, что знакомство революционными идеями Маркса началось, когда «учился в Риге в Политехникуме. <…> Я был рядовым, верующим марксистом-максималистом (как почти большевик), просидел год в одиночке, был выслан на родину, сюда же, в Елец, одновременно был выслан Семашко, мы соединились и, кажется, за два года еще раз по шесть прочли “Капитал”» [15, c. 275].

Встреча со старым другом, как когда-то в гимназическом детстве, вновь приобщила Михаила к революционной идеологии, и они вместе увлеченно размышляют о путях реализации марксистских идей в русском пролетарском движении. Однако в 1900 году общение с Семашко прерывается, когда Пришвину разрешают выехать в Германию для получения высшего образования. После года блужданий в поисках себя по лекциям разных факультетов и университетов в Берлине и в Иене, Михаил отправляется в Лейпциг, где за два года оканчивает агрономическое отделение философского факультета Лейпцигского университета.

Наступление ХХ века для Пришвина становится началом нового этапа духовного развития, который знаменуется разочарованием как в учении Маркса, так и в европейских идеалах социального прогресса. Уже издав свою первую книгу «В краю непуганых птиц» (1907), Пришвин встретит Семашко уже в Санкт-Петербурге, куда тот тайно приедет из эмиграции. Однако при встрече выяснилось, что та самая революционно-социалистическая идеология, которую в гимназические годы они с увлечением изучали, теперь их окончательно разъединила. Если Пришвин, избрав поприще литератора, видит свою задачу «писать о том, что я люблю: моя книга посвящена моей родине», то Семашко с революционным пафосом большевика заявляет: «Нам не любить теперь надо, а ненавидеть эту родину». [22, c. 363].

Именно этот разговор станет рубежом, который обозначит принципиальное различие их мировоззренческих позиций на всю последующую жизнь. Слова Семашко вызывали не только неприятие, но и кровную обиду Пришвина, когда он понял, что за его критикой очевидных недостатков монархии следует полное отрицание какого-либо достоинства Родины. Революционный нигилизм Семашко-Несговорова, столь решительно провозглашавшего ненависть к России, которую партия большевиков отождествляла с царским режимом, еще раз подтверждал вывод Пришвина о неуклонном росте в общественном сознании ницшеанства, особенность которого на русской почве заключалась в смешении его с марксизмом в одно революционно-нигилистическое течение [См.: 29]. Как и революционные взгляды Маркса, философия Ницше отличалось экстремизмом критики буржуазного общества и, вспоминая в 1937 году об истоках нигилизма русского образованного сословия эпохи рубежа веков, Пришвин писал: «Чувство потери интереса к повседневной работе ввиду мировой катастрофы было основным чувством студентов-революционеров нашего времени. <…> На этом и выросла русская интеллигенция и весь ее нигилизм» [20, c. 732].

Знакомство Пришвина с творчеством Ницше произошло в период его учебы в Германии в 1900–1902 годах. С тех пор идеи Ницше – постоянный предмет размышлений писателя и творческая парадигма изображения художественного бытия его героев и персонажей, среди которых образ Семашко-Несговорова занимает, пожалуй, самое значительное место. Не случайно, говоря об идейной атмосфере времени от рубежа веков до Октябрьского переворота, он писал: «Над изображаемой мной эпохой в “Кащеевой цепи” висела философия Ницше» [17, c. 533]. Духовная проницательность Пришвина как художника и мыслителя позволила ему обнаружить, что путь социального насилия идейно сближает русских марксистов с философией Ницше, и показать не только внутренние закономерности этого симбиоза, но и его внешнее проявление. Размышляя о типичном большевике, Пришвин приходит к выводу, что таким примером воплощения гремучей смеси ницшеанства с марксизмом является его гимназический товарищ и друг Николай Семашко, который в ученические годы познакомил Михаила с существованием социал-демократического «подполья». Хотя, благодаря тому же Семашко, после Октябрьского переворота к Пришвину придет осознание исторической бесперспективности идеологии и политической практики партии Ленина.

Избрав стезю писательского труда, Пришвин осознает себя вольноотпущенником революции, будучи убежден, что человек как личность должен найти «себя в настоящем, в любви к текущему: мир, свет, любовь». Семашко же, продолжает он свою мысль, как типичный большевик – это человек сорванный с правильного пути, поскольку сама революция зарождается «в оборванных личностях, которые, не найдя своего, со злости хотят служить другим – будущим. Важно, что будущим: и тут идеи, принципы. Личность обрывается – рождается злость и принципы творчества будущего: ветер, буря, революция» [14, c. 80].

Об идейной близости большевизма с ницшеанством Пришвин судит, не только исходя из революционной теории марксизма, провозгласившей насилие «повивальной бабкой» истории [26, c. 189], но и наблюдая практику классовой борьбы, которую повсеместно насаждает новая власть. В основе миропонимания русских революционеров, заключает Пришвин, лежит не только учение Маркса о классовой борьбе и диктатуре пролетариата, но и психология тотального нигилизма, называемая автором «Заратустры» ressentiment – особым бунтарским умонастроением обездоленных слоев населения, глубинным основанием которого была воля к власти всех слабых, униженных и неудачников. Именно идею Ницше о ressentiment как нигилистическом духе мести и злобы творчески использует писатель, размышляя о движущих мотивах большевизма, когда увлечение идеей социализма зачастую было следствием особенностей личной биографии именно тех людей, которые претерпели какое-либо несчастье или жизненную неудачу: «Семашко – умный, но уязвленный. <…> Личное несчастье и страдание – основа психологии русского революционера и выход из него: проекция причины несчастия на поле народное» [13, c. 261].

Более того, проницательно замечает Пришвин, почти всегда для сторонников большевизма «в их революционной судьбе сыграли роль какие-нибудь пустяки, например, что Семашко, всегда 1-го ученика, за чтение Белинского лишили золотой медали». В результате из болезненного самолюбия и нежелания идти на сделку с совестью у таких обиженных закономерно рождался «отказ от личной жизни (я не свое делаю, так со злости, что не свое, буду служить другим)» [14, c. 80]. Очевидно, что Пришвин здесь сопоставляет личную обиду как движущий мотив марксистских убеждений Семашко с выводом Ницше о нацеленности на поиск внешнего врага как характерной особенности психологии революционеров самых разных мастей: «Обездоленный причину неудачи ищет не в своей “вине” (как христианин), а в обществе: социалист, анархист, нигилист, рассматривающие свое существование как нечто такое, в чем кто-нибудь должен быть виноват <…> на кого мог бы свалить ответственность за это. Инстинкт мести и злопамятства является и в том и в другом случае средством» [9, c. 726].

Такое характерное поведение нигилиста-ницшеанца в романе «Кащеева цепь» демонстрирует Ефим Несговоров в сцене случайной встречи с Михаилом Алпатовым около «Сикстинской мадонны» в музее Дрездена. Желая уязвить своего гимназического друга, праздно созерцающего картину Рафаэля, Несговоров говорит ему о своем тайном желании вырезать и уничтожить Мадонну. С глубоким психологизмом Пришвин показывает, как демократический идеал революционной борьбы за социальную справедливость марксиста Несговорова трансформируется в ressentiment – нигилизм злобного отрицания достоинства всего идейно чужого, всего иного, высокого и прекрасного. За рассуждениями Ефима о социальных причинах своего затаенного и низменного желания уничтожить Мадонну Рафаэля проглядывает явно ницшеанское желание «освятить месть под именем справедливости.<…> Именно из духа самого ressentiment произрос этот новый нюанс научной справедливости (в пользу ненависти, зависти, недоброжелательства, подозрительности, rancune, мести)» [8, c. 452].

Профессиональный революционер Несговоров убежден, что в картине Рафаэля нет «рабочей ценности жизни», а потому пытается Мадонну по-марксистски «подогнать в цепь причин и следствий монистического взгляда на историю», хотя инстинкт нигилиста- разрушителя подсказывает ему, что картина вредна уже тем, что отвлекает от революции, что это – «блаженная палестинка для забвения от обязанностей к человеку» [10, c. 307, 310]. При этом марксистская фразеология вполне органично сочетается с ницшеанством, о чем говорят и желание Несговорова «человеку пуповину от Бога отрезать», и в его словах о Христе как безумце, чья ненужная мораль мешает «облегчить роды нового мира» [10, c. 311].

Интересно отметить, что Пришвин не только внимательно анализирует процесс объединения ницшеанства с марксизмом в русском революционном движении, но и сопоставляет его движущие мотивы с творчеством Достоевского. О том, что искусство Достоевского выступает для Пришвина необходимым контекстом для творческой интерпретации идей Маркса и Ницше, которые он стремится воплотить в художественное бытие своих персонажей, свидетельствует прямая перекличка в «Кащеевой цепи» нигилизма революционера-марксиста Несговорова в отношении «Сикстинской мадонны» с аналогичным сюжетом из «Бесов» Достоевского, где спор идет именно об этой картине Рафаэля. Так Варвара Петровна Ставрогина, кружок которой в городе прослыл рассадником либерального вольнодумства и безбожия, демонстрируя свою приверженность передовым идеям, в духе нигилизма и утилитаризма укоряет Степана Трофимовича Верховенского: «Нынче никто, никто уж Мадонной не восхищается и не теряет на это времени, кроме закоренелых стариков. Это доказано.

– Уж и доказано?

– Она совершенно ни к чему не служит. Эта кружка полезна, потому что в нее можно налить воды; этот карандаш полезен, потому что им можно все записать, а тут женское лицо хуже всех других лиц в натуре. Попробуйте нарисовать яблоко и положите тут же рядом настоящее яблоко – которое вы возьмете? Небось не ошибетесь. Вот к чему сводятся теперь все ваши теории» [5, c. 264].

Далее у Достоевского следует сцена, почти полностью предвосхищающая мысли пришвинского Несговорова: защищаясь от нападок, Степан Трофимович заявляет, что думает иначе и намерен прочесть для Ставрогиной и всех приближенных к ее кружку нигилистов доклад «…именно об этой царице цариц, об этом идеале человечества, Мадонне Сикстинской, которая не стоит, по-вашему, стакана или карандаша. <…> Я расскажу о том подлом рабе, о том вонючем и развратном лакее, который первый взмостится на лестницу с ножницами в руках и раздерет божественный лик великого идеала, по имя равенства, зависти и… пищеварения» [5, c. 265–266].

О готовности большевизма принести в жертву революции не только высшие достижения мировой культуры, но и всю огромную Россию, свидетельствует разговор Пришвина со своим гимназическим товарищем, ставшим одним из высших чиновников новой власти: «Вспомнилось, как в 19-м году я пожаловался Семашке на безобразие расстрела в Ельце, а он меня упрекнул в обывательстве и сказал: “Поймите же, что совершается большое дело”» [21, c. 174]. Как очевидец революционных событий Пришвин отмечает, что большевики всячески пытались привлечь на свою сторону не только сочувствующих идеям социализма, но и откровенно преступные элементы общества: «Эмигранты, дезертиры и уголовные – вот три социальные элемента революции: нужны были особые условия для отвлеченной мысли, чтобы русский интеллигент подал руку уголовному (Семашко: “переступил”» [15, c. 9]. Упрек писателя в адрес Семашко и в его лице той части интеллигенции, которая поддержала Октябрьский переворот, вполне понятен. Если в народном сознании прежде интеллигент традиционно воспринимался как образец высокой нравственности, то большевизм призывал к откровенно не правовому, а зачастую к уголовно-насильственному и аморальному способам социального переустройства общества и государства.

Воспитанный в нравственной среде провинциальной интеллигенции, Пришвин не допускал и мысли о возможности политического союза с уголовным миром даже ради великих целей революционного обновления мира: «В сущности, психология этих честолюбивых и честно бездарных людей, как разные Семашки, была мне чужда, непонятна и по сей час остается» [15, c. 16]. В понимании писателя, путь революции – это путь классовой вражды, злобы и ненависти, а ему, как человеку творчества, нужна радость, глубина и непредсказуемость жизни.

Вместе с тем следует сказать, что негативизм изображения Семашко в Дневнике и ряде эпизодов «Кащеевой цепи», где тот выведен в образе революционера-ницшеанца Несговорова, основан, конечно же, не на личной неприязни Пришвина к бывшему другу, ставшему большевиком – сторонником неприемлемой для писателя идеологии классовой борьбы. Признаком подлинных мыслителей, каким, безусловно, был Пришвин, является умение за внешним сиюминутным поведением индивида видеть скрытые внутренние закономерности социального бытия. Цель Пришвина не в том, чтобы осудить, но понять причины внутренней противоречивости личности Семашко, жизненный путь которого оказался неразрывно связан с идейно-политическим движением большевизма. Как человек, трезво оценивающий события, он видел, что большинство населения России восприняло революцию прежде всего как попытку реализации своих чаяний о социальной справедливости.

Уже летом 1918 года Пришвин приходит к выводу, что партия, захватившая власть далеко не однородна: «Состав большевистский: две группы, одна экспериментаторов (Ленин, Троцкий, Свердлов), другая “честных тружеников” (Семашко, Рыков), которые фактически веруют в Ленина, берут на себя весь крест дела. (слова Семашко: “Совершается большое дело”)» [14, c. 118]. Мнение, что в России есть люди, примкнувшие к революционному движению из-за своей порядочности, для Пришвина напрямую связано в том числе и с личностью его гимназического друга, который именно «по честности делается большевиком (Семашко, Седов и др.)» [16, c. 228].

Поэтому, несмотря на всю остроту идейно-политических разногласий, общение писателя с Семашко с той или иной степенью активности продолжается и после Октябрьского переворота. Более того, узнав, каких высот в государственной иерархии большевиков достиг его елецкий приятель, Пришвин не преминул воспользоваться былой гимназической дружбой для собственных нужд, благо, что сам Семашко остался тем же отзывчивым и доброжелательным, всегда готовым придти на помощь. О значимости такой поддержки для писателя в те смутные, голодные и опасные послереволюционные годы свидетельствуют краткие, буквально в телеграфном стиле, дневниковые записи Пришвина в июне-июле 1920 года, когда из Ельца он решает перебраться на родину жены в село Алексино около небольшого городка Дорогобужа Смоленской губернии: «13 Июня. Все бегут из города, повальное бегство. Отъезд в Москву назначается на пятницу. <…> Уголок Ельца: “Виселица”, место расстрелов, монастырь-коммуна»; «22 Июня. Приехали в Москву в воскресенье в 2 ч. дня. Отъезд: ломовик. Момент отрыва: смертельная тоска. Безумие вещей. Нападение чрезвычайки)»; «28 Июня. Разврат взяток и приспособлений. <…> 12 Июля. Мандат у Луначарского: фольклор. <…> Семашко» [15, c. 76, 77, 78, 80].

За время месячной остановки в столице Пришвину удается решить не только ряд житейских и писательских дел, но и найти покровителей. Нарком просвещения А. В. Луначарский, помнящий о пришвинских еще дореволюционных этнографических сочинениях, выписывает ему мандат на поездку в Смоленскую губернию «для сбора фольклора», благодаря чему тюки багажа с охранной надписью «фольклор» были спасены от конфискации во время обысков на железной дороге, а Семашко помогает получить 6 фунтов пороха – неоценимый подарок для писателя, в те трудные времена зачастую выживавшего с семьей лишь благодаря охотничьей добыче. И эту помощь двух наркомов Пришвин с благодарностью отметит в автобиографическом очерке «Охота за счастьем. Рассказ из своей жизни» (1926) [11, c. 11–27]. По приезде на место Пришвин в начале августа 1920 года устраивается учителем русской словесности в селе Алексино и одновременно для пополнения крайне скудного школьного пайка смотрителем музея усадебного быта в бывшем имении купца Барышникова. Позже этот период жизни писателя найдет яркое художественное отражение в повести «Мирская чаша» (1922).

Дневниковые записи Пришвина свидетельствуют, что 1920-е годы – это самый активный период переписки с Семашко, который пытается устроить другу писательский паек, а когда в начале 1921 года старший сын Лева от полуголодного существования заболел малоизученной «сонной болезнью», помог поместить его в московский лечебный санаторий. По выздоровлении сына, осенью того же года Пришвин вновь обращается к Семашко за содействием по устройству на учебу в Москве не только Левы, но и Николая Дедкова, своего любимого ученика из Алексинской школы. Н. И. Дедков позже вспоминал об этом эпизоде своей жизни: Пришвин «вручил мне личные письма к А. М. Горькому, Н. А. Семашко, М. О. Гершензону. Основное содержание этих писем было таким: “Вот ученик мой из недр современной деревни, Коля Дедков, едет в Москву учиться, помогите ему, чем можете. Что ему нужно, он сам вам расскажет”» [4, c. 83].

Безусловно, знакомство с одним из высших чиновников государства в годы послереволюционного хаоса и разрухи значительно облегчало жизнь писателя, хотя отнюдь не снимало принципиальных разногласий не только в отношении идеологии советской власти, но и в сфере культурной политики государства, о чем свидетельствует ряд записей в пришвинском Дневнике. «12 Апреля 1922. <…> В воскресенье у Карасевых состоялось чтение моего “Детства”, присутствовали Семашко, Новиков. Нужно же написать такую мрачную вещь! – сказал Семашко. Смутился не я, а Новиков: он выплатил мне гонорар, уверенный, что вещь цензурна, а если большевик говорит, что “мрачно”, то едва ли пройдет. Семашко стал прощаться, я сказал ему:

– Все сделано, пьеса написана, продана, остается цензура.

– Слава Богу, цензуры у нас нет! – сказал Семашко на ходу и скрылся» [15, c. 244].

Самое примечательное в этом рассказе Пришвина о представлении в узком писательском кругу одной из глав романа «Кащеева цепь» – передача духовной атмосферы в сфере культуры, когда мнение частного лица о художественном произведении для издателя становится политическим вердиктом, если оказывается, что это мнение «чиновного большевика», хотя последний и пытается голословно утверждать, совершенно игнорируя общеизвестные факты: «Цензуры у нас нет!». Очевидно, что слова Семашко «мрачная вещь» в отношении главы «Детство» явно несправедливы. Упрекнуть эту главу (позже она будет названа «Голубые бобры») можно лишь в одном – в романтизации провинциального бытия дореволюционной России. Не случайно публикация «Курымушки» (название первой части романа «Кащеева цепь», куда вошла и раскритикованная Семашко глава) в первом «толстом» советском журнале «Красная новь» в 1923 году принесла Пришвину заслуженный успех и восторженную оценку Максима Горького, человека, безусловно, сведущего и авторитетного в литературных кругах советского времени.

Скорее всего причиной критических выпадов в адрес Пришвина для Семашко были партийные установки тех лет, требующие активного проведения классовой линии в зарождающемся советском искусстве. О воинственной решимости новой власти искоренить любое инакомыслие свидетельствует и дневниковая запись Пришвина о репрессиях против интеллигенции летом 1922 года: «24 августа. Читаю в “Звене”. В Москве и Петербурге арестовано и высылается за границу около 200 литераторов, профессоров, инженеров. И все наркомы занимаются литературой. <…> Время садического совокупления власти с литературой» [15, c. 269]. Очевидно, что несостоятельные суждения Семашко о его творчестве («садическая» любовь наркомов к литературе) и изгнание оппозиционной интеллигенции за границу были для Пришвина явным подтверждением стремления большевизма поставить всю духовную жизнь России под свой идеологический контроль.

О том, что в адрес занявшегося не своим делом наркомздрава Семашко последовала вполне достойная отповедь Пришвина, мы можем судить по содержанию их переписки того же 1922 года: «Благодарю Вас за милое письмо Ник. Алекс. <…> Что это вздумалось Вам называть меня саботажником и еще несчастным – я, во-первых, служу агрономом на знаменитой Батищевск. Опытной станции, во-вторых, и пописываю, а что не печатают, то это не по моей вине» [15, c. 239]. Конечно же, он понимал, что причиной сведения искусства к политике, чему наглядным примером являлись суждения о его творчестве Семашко, была отнюдь не одна лишь вульгаризация марксизма, догматизм вождей и теоретиков-эпигонов или недостаток культуры критиков. Главной причиной было установившееся в стране господство тоталитарной идеологии, которой как новому вероисповеданию с энтузиазмом служили не только сами партийцы или чиновники новой власти, но и многие из интеллигенции, да и из простого народа.

Пришвин искренно пытается обратить внимание Семашко на роковое заблуждение большевизма – слепую и безрассудную веру в абсолютную правоту марксистской идеологии, служение которой все более стало напоминать фанатизм религиозного сектантства. И хотя онискренне полагал, что сам по себе «Семашко, умный, добрый, хороший человек», некомпетентное его вторжение в сферу творчества расценил как недостойное «грязное дело» [15, c. 216]. О том, что писатель эту обиду не забыл, говорят позднейшие дневниковые записи: «5 июня 1930. Отец отечества, Семашко, снова на склоне лет вмешался в мою жизнь. Люди искусства могут жить, не занимаясь политикой: она им не нужна. <…> Но политик непременно считает себя понимающим в искусстве и судит» [19, c. 127]. Очевидно, что здесь речь идет о словах наркомздрава, выступившем по поручению партийного руководства с критикой аполитичности искусства на одном из литературных диспутов, в котором принял участие и Пришвин: «Семашко закончил: “А насчет аполитичности художника, то об этом мы поговорим с глазу на глаз. Товарищи! не может быть художника без политики”. <…> Диспут 4 июня превратился в чистку. Эти узкие спецы, вероятно, не могут даже допустить мысль, что поэтические произведения пишутся без всякой помощи Маркса» [19, c. 128].

Однако, несмотря на всю глубину разногласий и очевидную двойственность отношений с Семашко, глубоко присущая Пришвину диалектичность мышления обязывала его рассматривать жизненно значимые явления с самых разных, порой противоречащих друг другу сторон. Если «закрыть глаза на его политику и подойти к нему с человеческой стороны», отмечает он в Дневнике, то как личность Семашко выглядит вполне достойно: «Чистота натуры (моральность, человечность). Неловкость к сделкам с совестью. Тайный романтизм. Отказ от личной жизни» [14, c. 89]. Очевидно, что для Пришвина образ Семашко не сводится лишь к негативным аспектам идеологии большевизма: постулатам классовой борьбы, нигилизма в отношения к прошлому и политическому подавлению всякого инакомыслия. Главным отличительным признаком «настоящего большевика» Пришвин считает верность принципам морали и, как покажет дальнейший ход событий, именно измена морально-нравственным принципам станет для писателя свидетельством перерождения большевизма. По критериям нравственности Пришвин будет судить не только о своем гимназическом друге Семашко, но и о русской интеллигенции, и о характере свершившейся революции, и о судьбе самой Советской власти, представление о которых у писателя существенно изменилось с течением времени.

Уже к середине 1920-х годов Пришвин приходит к выводу, что революционный энтузиазм большевизма начал явно ослабевать. При этом речь шла не только о рядовых партийцах, но и о всей той чиновно-властной верхушке, за эволюцией нравов которой Пришвин уже много лет наблюдал: «В общем за год мне показалось все как будто потолстели, посытели» [17, c. 16], – отмечает он в марте 1926 года. Более того, в бытовой жизни даже самых правоверных коммунистов как-то вдруг появились эротические мотивы. По-видимому, сам ход времени вел к затуханию революционной идеи, влияние которой, отмечает писатель, еще совсем недавно «росло вместе с бессилием церкви, и победа ее была ее падением, все равно как победа христиан было их падением. Там явились жирные попы, тут комиссары, и самые лучшие из революционеров кончили идею осуществления “той жизни” на земле увлечением балериною» [16, c. 112]. Говоря о снижении революционной горячки, когда стремление к немедленному воплощению марксистских идей даже у «самых лучших из революционеров» стало вытесняться эротическим «увлечением балериною», Пришвин имеет в виду именно Семашко, который еще с гимназических лет был для него наставником и проводником в мир революционно-социалистической идеологии: «Слышал от А., что Семашко живет вовсю, как все, и даже валоводится с актрисами: вот и конец революционного гнева и подвига! Все достигнуто, живи, пожинай и блаженствуй» [17, c. 87].

В первые послеоктябрьские годы Пришвину, безусловно, был не по душе морализаторский аскетизм большевизма. Теперь же, когда его гимназический друг решил жить ни от чего не отказываясь, это вызвало у писателя не только возмущение, но и разочарование как в Семашко, так и в той революционной интеллигенции, которая ради самых незамысловатых житейских благ совершенно по-обывательски изменила своим изначальным идеалам. Портрет верного большевика-ленинца получился с морально-нравственной червоточиной, оказалось, что революционная сверхидея русских марксистов не выдержала самой простой проверки – испытания бытом: «Никак не могу расстаться с мыслью о Семашке как Дон Жуане! И так ведь почти все. Балерины, актрисы и машинистки разложили революцию. Революционерам-большевикам, как женщинам бальзаковского возраста, вдруг жить захотелось! И все очень понятно и простительно, только смешно, когда сравнишь, чего хотел большевик и чем удовлетворился» [18, c. 413], – с нескрываемой иронией пишет Пришвин в 1929 году. Именно о духовно-нравственной измене своего гимназического друга, который после прихода большевиков к власти из революционного бунтаря превратился в чиновника, сокрушается писатель: «Ефим Несговоров в “Кащеевой цепи” или Семашко в действительности был в то время цельным моральным существом», а теперь это просто чиновник, который своей деятельностью создает «среду мирного времени, “мещанство”» [23, c. 361]. Все это свидетельствовало о том, что реальная жизнь своим неторопливым течением способна пересилить любую революционную идею.

Истинный художник и в то же время мыслитель, способный в капле воды увидеть отражение всего мироздания, Пришвин, наблюдая за жизнью рядовых ли коммунистов, высших ли бонз из партийно-государственной элиты, приходит к выводу о начале «обмирщения» идейно-политических основ всего большевизма: «Говорят, что Семашко неизменная фигура на всех юбилеях, похоронах и т. д., всех дешево снабжает вином и сам везде выпивает. Это превращение среднего честного революционера очень проливает свет на весь “ленинизм”» [17, c. 521]. Конечную причину снижения воинственности революционной идеи и самих большевиков Пришвин видит прежде всего в том, что русская интеллигенция за всю вековую историю подготовки к свержению монархии ничему, кроме делания революции, не научилась.

Поэтому, когда движение истории потребовало смены мировоззренческих подходов к новым реалиям общественного бытия, многие из бывших пламенных революционеров психологически остались в плену представлений ушедшего времени. Если раньше Семашко всегда первенствовал в том, что в революционные времена было признаком передового «ума» – руководитель нелегального кружка в гимназии, большевик-подпольщик, участник свержения монархии, первый нарком здравоохранения, то спустя десятилетие после Октября все эти славные дела как бы законсервировали его сознание, и, выпав из времени, он стал жить прошлым. Вот почему, пишет Пришвин, сегодня «Семашку называют недалеким: он верит в те идеалы, которым служил в лучшие годы жизни. Он слишком честно служил тем идеалам и остался с ними, когда они изменились: он не мог с этим дальше идти и оттого стал недалеким» [23, c. 587].

Вместе с тем глубоко присущий писателю диалектический склад ума не позволяет ему бросаться в крайности. Пришвин не смешивает изъяны увлечения идеологией большевизма своего гимназического товарища с его действительными заслугами. «Мой друг детства Николай Александрович Семашко, окончив Елецкую гимназию, поступил на медицинский факультет и сделался врачом. Профессия врача потом определила в значительной мере и его поведение: как врач он сделал много добра и, соединив с этой профессией революционную деятельность, сделался потом комиссаром и еще больше добра сделал как народный комиссар по здравоохранению» [22, c. 362], – искренне пишет Пришвин о Семашко в Дневнике 1941 года, справедливо отмечая его роль в развитии советской системы здравоохранения. И об этом же в самом благожелательном тоне пишет в рассказе «Старый гриб» (1945), отмечая, что все-таки его настоящее призвание в том, чтобы «служить обществу, и еще он был врач и лечил людей», а также «был очень добрый человек и всем, кто к нему обращался за советом, во всем помогал» [12, c. 288].

В заключение анализа взаимоотношений Пришвина с другом детства, ставшим большим советским чиновником, отметим, что подлинного единомыслия между ними так и не было. Правда, принципиальные противоречия в восприятии советской действительности и их мировоззренческие разногласия на этой почве многие годы были окутаны тайной и портрет Семашко как типичного большевика со всей откровенностью представлен лишь в пришвинском Дневнике. Да и понимание многих подтекстовых смыслов и значений художественного образа Семашко-Несговорова как большевика-нигилиста и ницшеанца в романе «Кащеева цепь» существенно снижалось из-за цензурной недоступности Дневника писателя. Поэтому внешне взаимоотношения Пришвина с Семашко выглядели вполне дружелюбно, создавая впечатление почти полного согласия, из-за чего в советском литературоведении сложилось искаженное представление о том, каковы они были на самом деле. В реальности же несовместимость их мировоззренческих позиций, возникшая и постепенно углублявшаяся еще до Октябрьского переворота, стала окончательно очевидной для Пришвина после захвата большевиками власти и омрачала его отношение к Семашко практически все советские годы.

Библиография
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.
References
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.

Результаты процедуры рецензирования статьи

В связи с политикой двойного слепого рецензирования личность рецензента не раскрывается.
Со списком рецензентов издательства можно ознакомиться здесь.

В представленной работе акцент сделан на исследовании темы взаимоотношений Пришвина и Семашко. При этом автор сосредоточен не просто на межличностном взаимодействии двух известных исторических персонажей, но и на довольно интересном случае «присутствия» одного человека – в данном случае Семашко – в творчестве другого человека – имеется в виду Пришвин. Сам по себе этот аспект нельзя назвать новым: творческие люди, как известно, в своих художественных произведениях нередко используют этот прием, например, создавая лирический образ или же художественный образ. Но автор статьи полагает важным определить и социальный портрет Семашко в творчестве Пришвина. Стоит отметить, что «социальный портрет» вряд ли можно использовать применительно к одному конкретному человеку – дело в том, что социальный портрет представляет собой обобщенный образ какой-либо группы или общности. Скорее в контексте статьи речь должна идти не о социальном портрете Семашко, а о его портрете как таковом. Автору следовало бы серьезно изучить теорию вопроса, связанную с социальным портретом и условиями его формирования.
Между тем автор за основу своего исследования берет Пришвинский Дневник (1905–1954), который, по выражению автора статьи, «существенно корректирует представление об истинном характере отношений Михаила Пришвина и его гимназического товарища Николая Семашко». Действительно, дневниковые записи почти наверняка отражают и колорит эпохи, и систему ценностей, и особенности личной жизни. Но если рассматривать художественный образ Семашко, как это, судя по названию рецензируемой статьи, намерен делать автор, то скорее всего нужно анализировать не дневники Пришвина, а именно художественные произведения, в который, возможно, такой образ создан. Дневниковые записи все же не совсем относятся к жанру, например, художественной прозы, в которой можно вычленить систему художественных образов.
Автор уделяет внимание биографии Пришвина и Семашко, но обращает при этом внимание на «точки соприкосновения» двух известных исторических персонажей, не углубляясь в какие-то не имеющие отношения к данной статье детали или факты. Это, безусловно, имеет значение для понимания сути вопроса, поскольку сам по себе пересказ биографий вряд ли здесь был бы уместен. В то же время меня не оставляло сомнение при знакомстве с содержанием материала, сам ли автор статьи «сочинил» биографию Пришвина и Семашко или он берет за основу биографические описания из других работ. Местами или ссылки запаздывают за текстом, а если дело не в ссылках, то автору статьи следовало бы специально подчеркнуть, что пересказ биографий им ведется в авторском ключе на основе изучения жизненного пути того и другого по каким-либо историческим источникам. Без такого указания возникает странный эффект: автор должен быть или биографом самого Пришвина, или он является пересказчиком уже известных фактов, только что называется своими словами. Для научной статьи, как я полагаю, это сомнение все же говорит не в пользу ее автора.
Не вижу смысла использовать в статье огромные цитаты из творчества Пришвина – автору следовало бы их анализировать, давать короткие выдержки или отдельные фразы, а не занимать место в работе «обильными» кусками произведений. Конечно, лишний раз можно и перечитать Пришвина, но лучше обратиться к первоисточнику, чем читать это в научной работе.
Любопытным в научном плане мне видится анализ автора статьи, в котором он дает оценку негативизму изображения Семашко в Дневнике Пришвина и ряде эпизодов «Кащеевой цепи», где тот выведен в образе революционера-ницшеанца Несговорова. Автор затрагивает тонкие грани отношения Пришвина к бывшему другу, ставшему большевиком – «сторонником неприемлемой для писателя идеологии классовой борьбы». Автор статьи демонстрирует умение акцентировать те моменты, которые, действительно, дают возможность осмыслить взаимоотношения Пришвина и Семашко и в жизни, и в литературе через соответствующие образные ряды. Здесь угадывается идейно-художественный анализ, на методологии которого автору также следовало бы остановиться в начале статьи, чтобы было ясно, в каком методологическом ключе будет рассматриваться исследуемый материал. Но в силу того, что автор не посчитал необходимым заявить о ключевой методологии, не совсем понятна логика анализа: например, возникает вопрос, а не подменяет ли автор статьи в своем анализе жизненные коллизии взаимоотношений Пришвина и Семашко художественными, или наоборот? Судя по названию работы (художественный образ Семашко), именно так дело и обстоит в настоящей статье.
Таким образом, представленная статья, хотя местами и содержит довольно любопытные обобщения автора, явно пока далека от совершенства, вызывает много вопросов, которые еще нуждаются в повышенном внимании со стороны автора. Здесь нужна серьезная доработка.

Результаты процедуры повторного рецензирования статьи

В связи с политикой двойного слепого рецензирования личность рецензента не раскрывается.
Со списком рецензентов издательства можно ознакомиться здесь.

В статье «М. М. Пришвин и Н. А. Семашко: художественный образ «гимназического друга» в творчестве писателя» детально и в эволюции рассмотрена история взаимоотношений М.М. Пришвина и его елецкого друга по гимназии, наркома здравоохранения Н.А. Семашко. Статья интересна и с точки зрения содержащейся в ней информации, и с точки зрения подачи материала. Автор восстановил событийную канву взаимоотношений двух ярких представителей своей эпохи, существенно дополнив имеющиеся сведения о контактах Пришвина и Семашко. Важным источником для него стал 18-томный Дневник писателя и воспоминания супруги Пришвина. Но основной целью исследования стал не сбор и обобщение фактов, а анализ того, как жизненный факт претворяется в художественный образ. Именно поэтому автор статьи фокусирует свое внимание на автобиографическом романе «Кащеева цепь» и сопоставляет упоминания о Семашко в дневниковых записях Пришвина с тем, как писатель изображает в романе Ефима Несговорова, прототипом которого и стал Семашко. Сравнительный анализ дневника и романа приводит автора к выводу о том, что записи в дневнике «по своему объему намного превосходят текст и служат своего рода «строительными лесами» к роману». Автор статьи прослеживает, как и почему менялось отношение Пришвина к Семашко на протяжении жизни, как осуществлялись контакты между ними на разных этапах и в разных исторических обстоятельствах, в том числе подробно раскрыто, как воспринимает своего гимназического друга Пришвин, когда тот оказался на вершине советской власти. Автор статьи подробно показывает, как и почему обострялись идейно-политические разногласия между Пришвиным и Семашко и как они влияли на характер общения между гимназическими друзьями. В статье отведено значительное место анализу круга идей, определивших мировоззрение человека той эпохи, и это позволило автору показать, как философские, политэкономические взгляды определяли идеалы и поступки молодых людей. Анализируя дневниковые записи Пришвина, художественное воплощение образа Семашко, круг чтения той эпохи, автор обнаруживает, что есть точки сближения позиции русских марксистов с философией Ницше – их, по наблюдению Пришвина, связывает идея социального насилия. Пришвин показывает, что «в основе миропонимания русских революционеров … лежит не только учение Маркса о классовой борьбе и диктатуре пролетариата, но и психология тотального нигилизма … ressentiment». В статье много тонких и точных наблюдений, В частности, приводятся убедительные сюжетно-событийные и идейные параллели «Кащеевой цепи» и «Бесов» Достоевского. Особенный интерес вызывает анализ сцены случайной встречи Ефима Несговорова с Михаилом Алпатовым около «Сикстинской мадонны» в музее Дрездена. Статья представляет собой фундаментальное, глубокое исследование, полно и системно воссоздающее эволюцию отношений Пришвина и Семашко и раскрывающее их художественную интерпретации в автобиографической прозе писателя. Она вызовет интерес не только у ученых, но и у широкого круга читателей. Библиография репрезентативна, в ней полно отражены труды по проблематике осуществленного исследования. Статья рекомендуется к публикации.