Дата направления статьи в редакцию:
18-05-2012
Дата публикации:
1-06-2012
Аннотация:
Лакан работал в довольно необычном для психиатра стиле. Он с самого начала намеревался играть ту роль, какую в разговоре играет бессознательное. Он не донимал пациента вопросами. Но если Лакан все же задавал их, то не с целью поставить диагноз, -- это он делал очень редко, -- в основном вопросы касались лечения. Они были попыткой расшифровать речь пациента, но не раскрывать сам шифр. И если при ответе на вопрос Лакан случайно раскрывал его, эта расшифровка оставалась такой же таинственной, одна тайна эхом отзывалась в другой. Стиль Лакана шёл вразрез с традицией больницы, однако он продолжал с уважением относиться к классической форме представления пациентов аудитории.
Ключевые слова:
психология, психоанализ, Лакан, стиль работы, психозы, бред, теория Фрейда, воображаемое, реальное, символическое
Abstract: Lacan had a quite unusual style of work for a psychiatrist. From the very beginning he intended to play the role of the unconscious in conversation. He did not bother a patient by his questions. But if Lacan did ask questions, he did not try to make a diagnosis by his questions. His questions were mostly related to the process of psychotherapy. Those questions were an attempt to recode a patient's speech but did not discover the code itself. Even if Lacan accidentally discovered the code, it still remained a mysterious code. Lacan's style cut across with the hospital traditions but Lacan still treated the classical style of psychotherapy with much respect.
Keywords: psychology, psychoanalysis, Lacan, work style, psychotic disorders, delusion, Freud's theory, imaginary, real, symbolic
Рене Мажор
Лакан как психиатр
Осенью 1960 г. я поступил в интернатуру в отделении профессора Жана Делея в больнице Святой Анны в Париже. Меня поразил как этот человек, так и само место.
К тому времени я прошел двухлетний курс в современном психиатрическом центре в Монреале, где врачей было почти столько же , сколько пациентов, и где отношения с руководством были довольно дружеские. Но оказаться в больнице Святой Анны означало проникнуть в другой мир: с обширными территориями, старинными зданиями, великим прошлым и сложной иерархией, больница скорее напоминала укреплённый город. В то время как в Монреале трудно было отличить по одежде пациента от доктора, в Святой Анне ошибиться, приняв одного за другого, было невозможно. Приходя каждое утро на работу, я облачался в темно-синий редингот, который ясно говорил каждому о моих обязанностях и моем месте в иерархии. Разумеется, пациенты носили больничную одежду.
Отделение профессора Делея помещалось в здании с вывеской: Клиника умственных и мозговых расстройств. Я считал слово «мозговых» лишним, полагая, что оно подчеркивает убеждение в органическом происхождении душевных расстройств или о дегенерации этого важнейшего органа, считающегося вместилищем сознания.
Я встречался с профессором Делеем частным образом только дважды: по прибытии в это отделение и год спустя, по поводу возобновления моего контракта. Стены его офиса были увешаны докторскими дипломами honoriscausa различных иностранных университетов. В мантии он выглядел царственно, и его манера носить ее вызывало в воображении образ академика, кем он страстно желал стать. Те несколько слов, с которыми он обратился ко мне, касались Поля Валери и Андре Жида; он не упоминал о мэтрах психиатрии или психоанализа. Я знал, что этот любитель словесности как психиатр предпочитал психо-фармацевтические исследования изучению бессознательного, а нейролептические лекарства - психотерапии. Тем не менее, этот belesprit (как называли бы его во Франции XVII века) и представитель классической культуры позволил проводить в своем отделении психоаналитические консультации, хотя это означало признание такого человека, как Жак Лакан, который никогда практически не работал в больнице, и соответственно, в глазах Делея был каким-то дилетантом. Но «Доктор Лакан» -- как называли его самые близкие и дорогие люди-- находился в дружеских отношениях с другим французским мэтром психиатрии того времени, с Анри Эем, царем и богом психиатрической больницы в Бонневале. В то время как Жан Делей готовил к изданию трехтомную работу о молодых годах Андре Жида – что должно было обеспечить ему место в Французской Академии – Анри Эй разрабатывал свою органо-динамическую теорию мыслительной деятельности и её нарушений. Он участвовал в новых психоаналитических дебатах, которые тогда начинались во Франции, и активно поддерживал это начинание. В 1960 году он собрал вместе несколько самых известных современных философов и ярких психоаналитиков двух существовавших в то время школ, чтобы провести дискуссию о бессознательном. Из этого соревнования между его учениками победителем вышел Лакан.
Лакан был для меня загадкой. Рассказывали, что, когда он был в интернатуре, его часто видели читающим комедии Аристофана в подлиннике. Как и афинский поэт, он, даже если молчал, казался выдающимся человеком в своей области; а когда он говорил, его ироническая серьёзность ставила в тупик почтительно внимавших невежд-слушателей. Его манера одеваться, как и манера говорить, сочетала в себе аскетизм и сибаритство, пышность и строгость, существенно отличая его от Жана Делея и Анри Эя. Тем не менее, как и они, он принадлежал к традиционному для Франции типу врачей с удивительными познаниями в области литературы и философии, хотя источники этой общей для них традиции были различны. Лакан, вероятно, унаследовал свой вкус и любовь к модной одежде от Клерамбо, своего учителя по психиатрии и наставника, но в его манере говорить чувствовалось влияние Пишона, психиатра-националиста. Более того, в его речи был заметен след высокого синтаксиса Бретона и теоретической прозы Малларме, а также «максим» Ларошфуко, хотя гораздо позже его язык стал ближе к джойсовскому. Но наиболее удивительным у Лакана было то, что он ожидал получить столько же, если не больше, от неожиданных эффектов языка, сколько от развивающейся науки – некую точность, как в отношении отдельного случая, так и в теоретической разработке.
В шестидесятые годы у Лакана можно отметить вполне выраженное теоретическое, клиническое и институциональное возвращение к Фрейду. Эти мотивы обнаруживаются в «Escrits» (1966) и, скажем, в тексте, открывающем этот сборник и играющем организующую роль, независимо от даты публикации этой статьи. Этот текст, «Семинар на тему «Похищенного письма»», дает прочтение рассказа Эдгара По «Похищенное письмо» на основе фрейдовского понятия «навязчивое повторение», которое для Лакана, опиравшегося на лингвистику Соссюра, становится «структурой означающей цепи». Отсюда лакановский афоризм, завершающий комментарий: «Таким образом, «похищенное письмо», нет, «не доставленное письмо» означает, что письмо всегда приходит по назначению». Этот вывод возможен только в той мере, в какой письмо, которое для Лакана является означающим, не может быть разделено. Эта «неделимость» письма, соответствует, согласно Дерриде, идеальной подлинности письма, его «идеализации», на что всегда можно возразить, что письмо разделяемо, оно может прийти или не прийти по назначению. Это имеет прямое отношение к логике события, мысли о сингулярности и т.п.
Давайте вспомним рассказ По «Похищенное письмо». Две главные сцены, как правило, остаются у читателя в памяти. Первая – та, что разыгрывается в королевском будуаре в присутствии короля и королевы. Королева получает компрометирующее письмо, которое вынуждена положить на стол адресом вверх, чтобы скрыть его от взгляда короля. Входит министр Д., который замечает смущение королевы и, беседуя с королем о государственных делах, вытаскивает из кармана похожее письмо, делает вид, что читает его и кладет рядом с первым. Затем, продолжая разговор, берет со стола не принадлежащее ему письмо, и королева видит это, но не может воспрепятствовать министру, дабы не привлечь внимания короля. Вторая сцена происходит в кабинете министра. Посетив его в первый раз, все замечающий детектив Дюпен видит ажурную картонную сумочку для визитных карточек, висящую над каминной полкой. В этот момент Дюпен все понимает. Он нарочно забывает свою табакерку, чтобы иметь возможность вернуться за ней на следующий день. Он берет с собой поддельное письмо и организует уличное происшествие, чтобы министр подошел к окну, а в нужный момент Дюпен, как министр в первой сцене, заменяет одно письмо другим, затем покидает дом министра.
На Семинаре эти две сцены определялись как основные, вторая - как повторение первой. Но Деррида напоминает нам, что эти две сцены с «треугольниками», которые Лакан обсуждает, рассказаны в рамках общей нарративной структуры. Сцена, которая происходит в королевских покоях, рассказана префектом, когда он посещает Дюпена в присутствии рассказчика, а вторая – Дюпеном после ухода префекта. Несколько последствий, к которым приводит исключение, если не предрешенность исключения рассказчика в лакановском прочтении, бросаются в глаза, в особенности то, что становится причиной идентификации психоаналитика с позицией Дюпена. Подходящее место для задержавшегося письма это то, где Дюпен и психоаналитик ожидают найти его: «Дюпен оказывается равным психоаналитику, когда добивается успеха». Или еще: «разве мы на самом деле не чувствуем себя заинтересованными, когда для Дюпена, возможно, поставлено на карту его удаление от символического перемещения письма – мы, те, кто становится эмиссарами всех похищенных писем, которые какое-то время оставались не доставленными нам». Но почему бы психоаналитику не ассоциировать себя с рассказчиком, который занимает самую нейтральную позицию – выслушивая рассказ, ведь Дюпен мстит министру? Почему бы ему не идентифицироваться с префектом? При другом прочтении можно легко увидеть, что, приходя к Дюпену, префект знает, что письмо уже там, или, если оно должно найтись, то иначе не может быть, поскольку для него проводить обыск у благородного детектива или оказать на него какой-то нажим в присутствии рассказчика, разумеется, невозможно. Он может только намекнуть, что готов заплатить. То же самое можно сказать о министре Д., собрате Дюпена. Письмо необязательно было выставлено напоказ, что, как мы полагаем, оказывается лучшим способом спрятать его от хорошего сыщика. Министр оставляет ключ, который может быть недоступен для всех, кроме Дюпена. Известно, что украденное письмо было с маленькой красной печатью с гербом герцогского рода де С., и титул королевской особы был начертан решительной и смелой рукой. А почерк на письме, которое замечает Дюпен у министра, мелкий, женский, печать большая, черная, с монограммой «Д.». Женщина, которую Дюпен не может не знать и у которой есть печать министра, таким образом, способствовала возвращению письма, именно того самого письма, вывернув его наизнанку, словно перчатку, чтобы разделить его [larendredouble], чтобы оно несло на себе перевернутые знаки снаружи и внутри. Почему бы читателю, толкователю, психоаналитику не идентифицироваться с королевой, к которой письмо, в конце концов, возвращается?
Почему бы психоаналитику, если действительно сохранять аналогию, не пройти цепь идентификаций с каждым из действующих лиц этой сцены, которые, в свою очередь, избегая любой из этих идентификаций, будут эмиссарами этого письма, становясь, не отказываясь от себя, отказом от того или другого, того и другого, насколько возможно совершить невозможное? Потому что у идентификации всегда есть цель, telos. Таким образом, путем идентификации психоаналитика с Дюпеном, семинар добивается того, что письмо По – его дешифровка – возвращается к Лакану, отметая слишком герменевтическую интерпретацию Мари Бонапарт, которую Лакан, тем не менее, частично принял.
Я решил посещать семинар Лакана и присутствовать на его консультациях. В то время нас было немного. Наблюдая его пациентов в психиатрической больнице, я раздумывал, почему, в отличие от Фрейда, у него такой интерес к психозам. Он вёл пациентов, по большей части, безумных, с такими больными он как психиатр редко сталкивался в своей частной практике. Фрейд, очевидно, открыл язык бессознательного влечения через истерию, но на что надеялся пролить свет Лакан, слушая язык безумия? Был ли он готов слышать речь безумия? Не часто ли его теоретический язык противоречил рассудку? Не хотел ли он найти фундаментальный язык бессознательного в этом безумии? Во всяком случае, в отличие от своей частной практики на Рю де Лилль, он обычно более часа слушал бред своих пациентов. Его любопытство было ненасытным – как в случае с женщиной, страдающей паранойей, который он называл «случаем Эми» и на котором он построил свою медицинскую диссертацию.
«Dites-moitout, moncher» («Расскажите мне всё, дорогой мой»), говорил он обычно, хотя прекрасно знал, что всё рассказать невозможно. И всё же, его приятельское обращение, казалось, уничтожало преграды, созданные этой невозможностью рассказать всё. Несмотря на легкую манеру, беседа оказывалась довольно трудным делом: «Присаживайтесь, дорогой. Вы нас заинтересовали. Я имею в виду, здесь все интересуются вашим случаем. Расскажите мне о себе». Потом, в наступившей тишине, Лакан обычно говорил что-то неожиданное, скажем: «Не понимаю, почему я не должен дать вам высказаться. Вы же прекрасно понимаете, что с вами происходит».
Даже тогда Лакан работал в довольно необычном для психиатра стиле. Он с самого начала, очевидно, намеревался играть ту роль, какую в разговоре играет бессознательное. Он не донимал пациента вопросами, чтобы нарушить молчание, но всем своим видом показывал, что знает: пациент может подумать, что ему не разрешают говорить. Но если Лакан все же задавал вопросы, то не с целью поставить диагноз, -- это он делал очень редко, -- в основном вопросы касались лечения. Они были попыткой расшифровать речь пациента, но не раскрывать сам шифр. И если при ответе на вопрос Лакан случайно раскрывал его, эта расшифровка оставалась такой же таинственной, одна тайна эхом отзывалась в другой. Стиль Лакана шёл вразрез с традицией больницы, и меня всегда удивляло, почему он продолжал с уважением относиться к классической форме представления пациентов аудитории, ведь он явно интересовался только тем, чему можно у них научиться, не принимая во внимание их статус – некоторые бы сказали – их достоинство. Поступая так, поддерживал ли он сегрегационный дискурс причины безумия или имел намерение уничтожить этот дискурс изнутри?
Этот вопрос стал еще больше беспокоить меня, когда после длительного прослушивания бреда пациента Лакан говорил: «Он совершенно нормален». Это утверждение, которое, по меньшей мере, казалось странным, у любого классического психиатра вызывало вопрос: «Comment ne pas être fou?» («Как не быть безумным?» или «Как не избежать безумия?» Несомненно, Лакан больше хотел напомнить обществу о том, что оно безумно, чем вернуть безумца в общество. А так как он считал, что говорим не мы, говорят нами, что наша речь приходит к нам от Другого, для него не было качественного различия между речью в реальности и речью внутреннего голоса, который человек несет в себе. Представления Лакана о пациентах основывались на аксиоме, что в общении с голосами, которые слышишь в отсутствии собеседника, не больше безумия, чем в общении с людьми, сутью которого является непонимание. Это непонимание как суть общения, несомненно, является фрейдистской идеей, ведь Фрейд сужал автономию субъекта, что давало ему возможность вписать безумие в рамки разумного. И всё же, при неустанном выслушивании психозов, Лакан более, чем кто-либо другой, следовал открытиям Фрейда в понимании психозов. Он пошел дальше, чем осмеливался Фрейд, в своем анализе, достигая оснований психоза, скрытого в каждом из нас.
Работа Лакана с психозами отличалась чрезвычайно строгим подходом. Этот подход не был отражен в диагнозе или в отнесении случая пациента к какой-либо заранее определённой категории, но не терялся в самоидентификации, где роли психиатра и пациента взаимозаменяемы. Каждый понимал, что этот конкретный дискурс – который велся от имени психиатра или пациента (или места, где он проходил), даже если он был организован ради чего-то одного, - был дискурсом, который наилучшим образом решал, по крайней мере, в конкретной ситуации, экзистенциальный конфликт, в котором трансформируется желание или реконструируется реальность.
При этом возникала тесная связь обеих речей. Однажды пришёл молодой человек и сказал, что слышит голоса, беседующие об «assassination politique», (что на английский можно было бы перевести как «политическое убийство») – типичное слово-гибрид, какие часто придумывал Лакан, соединяющее в себе «assassinat» (убийство) и «assistant» (помощник). Его речь изобиловала такими фразами, как: «Он собирается убить меня, синюю птицу. Это анархическая система». Временами он считал, что является реинкарнацией Ницше или Арто – он родился в год, когда Арто умер и под тем же астрологическим знаком. Он расшифровал своё имя и фамилию, Жерар Примо (Gérard Primeau), читая своё имя как название птицы, Geai rare (редкая сойка), а фамилия (Prime) кодифицировала его речь. Он заболел от несчастной любви, женщину, которую он любил, звали Элен Пижон (Hélène Pigeon). Таким образом, он сумел найти её снова в своем воображаемом мире, в области вне-человеческого. Но он не смешивал воображение и реальность, он говорил: «Я исключил людей, окружающих меня, из реальности, и фразы, которые сами приходят ко мне – это мосты между воображаемым и так называемым реальным миром. Я нахожусь в центре воображаемого мира, который создаю для себя посредством языка. Слово Prime – первый – и является кодом».
Мысль о безумии – включая осмысляющее само себя безумие – усиливала любопытство Лакана, но это не было любопытством, которое пытается усвоить то, что уже известно, скорее тем, что позволяет человеку убежать от себя. Читая мемуары председателя суда Шребера, даже Фрейд был шокирован тем, насколько анализ своего бреда у Шребера напоминает то, к чему сам Фрейд пришел теоретически, вплоть до того, что Фрейд признал самоизлечивающую силу и теории и бреда: «Будущее покажет, было ли больше бреда в моей теории, чем я готов признать, и было ли больше правды в бреде Шребера, чем мы готовы поверить.» В конце своей встречи с Жераром Примо Лакан подвёл итог: «Сегодня мы видели очень явный случай «лакановского» психоза с присущими ему «навязанным дискурсом», воображаемым, символическим и реальным. (Жерар читал и Арто, и Лакана.) Именно по этой причине мой прогноз в отношении этого молодого человека не оптимистичен... Этот клинический случай никем ещё не описан, даже таким выдающимся психиатром как Шаслен».
Следует внимательнее присмотреться к психозу, носящему имя Лакана, названному во имя Лакана, и к тому, как его рассматривал сам Лакан-психиатр.
Карло Вигано
Случай телеэротомании
Пациенту С. было 24 года, когда он обратился в местный Центр здоровья в отделение психотерапии, которое я возглавляю. Он тут же задал мне вопрос: «А правда ли, что Б. (известная телеведущая) позволила другим читать письма, которые я посылал (для её телешоу), и что сейчас все знают и используют мои выражения?» Он пояснил, что уже ранее задавал подобный вопрос двум другим психиатрам.
Первый психиатр сразу определил, что у него бред, и прописал нейролептики, но после двух визитов С. отправился к другому психиатру. Второй оказался более внимательным и предположил, что письма С., вероятно, обсуждались среди коллег Б., но всё дело в том, что С. нездоров; доктор порекомендовал пациенту седативные препараты, и потом они регулярно встречались на протяжении нескольких месяцев. Психиатр выслушивал его теоретические умозаключения и, в свою очередь, рассказывал о своих увлечениях искусством, литературой и т. д.
В результате, С. пришёл к заключению, что психиатр не вполне нормален (и в самом деле, известно, что он алкоголик).
Мой ответ был следующим: «Если вы спрашиваете, является ли нечто, в чём вы совершенно уверены, истиной, тогда должно быть истиной и то, что беспокоит вас, но чего вы не можете понять. Вы пришли ко мне именно потому, что я психоаналитик и умею, скорее, объяснять вещи, чем судить о них. Итак, я беру на себя роль вашего собеседника в поисках истины».
После службы в армии С. принял предложение своего дяди со стороны матери и взял на себя руководство бизнесом, который заключался в изготовлении форм для отливки медалей. С. прекрасно освоил новое дело. К тому же, он начал изучать физику в университете. Работая весь день один, он часто слушает местное радио, иногда заказывает песни и считает, что его сообщения принимаются с большим энтузиазмом, и это якобы доказывается фактом, что радиоведущая назвала своего сына его именем.
Некоторое время он встречается с девушкой, которая потом уходит от него, считая, что дело не идёт дальше разговоров, и что он «недостаточно нежный и любящий». Приходя домой, он, естественно, включает телевизор, ему нравится телеведущая по имени Б. и он пишет ей о жестокости по отношению к животным. Она упоминает о его письме в своём шоу, и отец С. приятно удивлён. С. начинает чувствовать себя особенным человеком. Потом он обнаруживает, что ошибся в написании имени телеведущей, и, в качестве извинения, пишет ей стихи, которые кладёт в конверт с пометкой «лично» и прячет в другой конверт. Потом следуют другие письма, в которых его идеи постепенно получают развитие, до тех пор, пока однажды он не признается в своей любви, хотя и не подписывает письмо. Оно будет последним. Он испытывает чувство стыда и начинает бояться, что Б. дала другим прочесть его письмо, чтобы выставить его на посмешище.
К этим письмам его подтолкнула необходимость понять, являются ли его мысли верными или ошибочными, и содержит ли то, о чём он долгое время писал в своих тетрадях, нечто оригинальное или это просто старые истины, изложенные другими словами: «Думают ли другие, что я глупец или что я очень умный?» В ответ я спрашиваю, считает ли он меня таким же хорошим собеседником, как и Б. Он отвечает утвердительно. Этот мой шаг можно расценить как попытку соперничества с человеком, находящимся во власти галлюцинаций и, таким образом, в сфере преследования Другого: дело стоило того, чтобы рискнуть. Единственный способ избежать перенесения эротоманского бреда на психоаналитика это обеспечить во время лечения обратный доступ к jouissance от психоаналитика к пациенту.
Тем временем, внешний мир якобы начал посылать к С. всё более заметные сигналы, что его доверие было предано. (Доверие обозначает здесь пред-аналитическое перенесение, например, вовлечение субъекта в дискурс – чисто воображаемый.) С. даже поссорился со священником из-за реакции того по поводу прочтения некоторых тетрадей. Например, он заметил, что одно из распространённых выражений, которые он часто употреблял в письме к Б., получило широкое распространение. Он рассказал, как встретил в Римини одну женщину, телезнаменитость, «с копной ярко-рыжих волос, в которых потерялись пристальные взгляды зрителей», и добавил: «Сказать по правде, когда я попросил у неё автограф, она прореагировала очень дружелюбно». С того самого момента он начал замечать, что люди стали использовать придаточные предложения с такими выражениями как: «сказать по правде», «откровенно говоря», «в итоге». Было что-то смехотворное в его убеждении, что он, так жестоко пострадавший за правду, был тем самым человеком, который учил людей её говорить.
Уже во время нашего второго разговора он согласился, что некоторые его записи прошлых лет были наивны и ошибочны. Так началось его рискованное путешествие в речь. Я не снабдил его знанием того, как быть моим проводником, только желанием пересечь порог уже открытой двери.
(«Проявляя доверие к больному психозом [как в случае Шребера], вы беседуете с ним таким же образом, как это происходило бы в любом другом случае, о котором можно рассказывать свободно: если кто-то ломится в открытую дверь, то не обязательно он знает, как можно ее открыть»).
Можем ли мы предположить, что тема истины привела С. к подавлению наслаждения (jouissance), которое временно подверглось контролю в результате его писательской деятельности? Вовлек ли С. меня в свой симптом, сделав объектом этой истины? Обращается ли он к психоаналитику, чувствуя необходимость поговорить и выпустить пар, потому что считает его более понимающим человеком, чем другие, или потому что он ожидает от психоаналитика расшифровки этого jouissance?
С. начинает сомневаться в себе, чувствуя, что с ним что-то не так. Основные положения его жизненной программы пошатнулись. Он рискует потерять свой бизнес и волнуется: если клиенты ощутят его внутреннее смятение, прекратят ли они доверять ему и делать заказы? Он решил не сдавать экзамены («Если бы я провалился, это была бы катастрофа»), придумав нечто вроде «теневого университета», он готовился к экзаменам, к одному за другим, но следующий год оказался слишком трудным и он отстал в учёбе. Раньше его письменные размышления служили «осмыслению его ситуации», но сейчас, то, что он пишет, читают другие, и именно они ее осмысляют.
Детство С. было отмечено повторяющимися «нервными срывами» его матери и его бронхиальной астмой. «Она принимала такие же лекарства, какие я принимаю сейчас».
Астма является неким переходом к действию (passage á l’acte) в форме психосоматического явления: острая боль, которая не загрязняется бессознательным кодированием. (Психотический кризис его матери оставляет его в неведении относительно его собственного желания. В таком случае это переносится на бессознательный опыт покинутости, лишенный какой-либо возможности разделения). В настоящее время астма проявляется в двух различных формах: на медицинском уровне приступы астмы контролируются применением ингалятора, который всегда при нём; другая форма довольно часто проявлялась в течение первых лет лечения, но сейчас почти сошла на нет. Всякий раз, когда С. говорит о своей социальной репрезентации, о своих промахах, его голос ломается, черты лица выражают глубокие переживания, переходящие в слёзы.
Парадоксально, но он «помнит» то, что было до его рождения, и его воспоминания имеют все характерные черты «примитивной» галлюцинаторной сцены. Мать жестом приказывает отцу «держаться подальше». В ответ на мой вопрос он без колебания подтверждает, что она отвергает сексуальную близость с мужем. Таким образом, это некая примитивная сцена, где наслаждение (jouissance) Другого не вписано и не травматично. Можем ли мы говорить о сцене, исключенной заранее? Его воспоминание, конечно, расположено в области мистического времени, когда приобретение бессознательной записи было невозможным.
На нашем следующем сеансе С. рассказывает мне о том, что его записи сейчас используются на телевидении и в повседневной разговорной речи, что вызывает его усмешку. Его фраза «даже более того» уже вошла в моду. Он даже встречает в английском языке: «если ... то». На самом деле, он позаимствовал это выражение из стихотворения Киплинга If («Если»), которое заканчивается словами: «И если ты …… Земля - твое, мой мальчик, достоянье, и более того, ты - человек!»
Столкнувшись с фактом, что его идеал (признание его гением благодаря оригинальности его открытий) недостижим, С. демонстрирует озабоченность, оставаясь неспособным отбросить проблему. Он не может следовать совету, который дают ему психотерапевты и родственники, а именно, держать при себе свои мысли. Вместо этого он считает, что должен говорить о них, и просит меня не об одном, а о двух сеансах в неделю.
В подтверждение сказанного, он не может не искать свидетельств, которые доказывают, что даже психоаналитик обманывает его доверие. Это самый лёгкий путь из непреодолимой двусмысленности того, что ясно сформулировано, продукт неуверенной манеры изложения. Эта неуверенность рассматривает Другого, как адресата его значимой речи. Он сам квалифицирует её так: «Если вы говорите мне, что записываете наши разговоры и позволяете другим людям читать записи, которые я вам дал, вы обманываете моё доверие; если вы говорите мне, что вы не делаете этого, вы отвергаете то, что я считаю несомненным, и доказательству чего я мог бы посвятить всю жизнь» (это жизнь истца, как описано у Контри).
Таким образом, абсолютный Другой (абсолютный из-за обладания средствами jouissance), по его бредовому убеждению, перевоплощается в сам акт изложения этой убеждённости в моём присутствии. Он становится Другим, из которого моё присутствие было вычтено: А -- а. Моя репрезентация этого «а» (маленького другого отличается от Абсолютного Другого» зависит не от моей веры в то, что говорит С. а от целесообразности, которую он находит в беседе с психоаналитиком, то есть с кем-то отличающимся от других. Это различие относится к сфере любви и имеет структурирующий характер, пока «держит тревогу в узде». С. часто звонил мне во время приступов острой психической тревоги, чтобы сказать мне что-то вроде: «Я хотел сказать вам, что чувствую себя действительно неважно»: я, в свою очередь, отвечал: «Да, мы назначим встречу на такой-то день». В назначенный день С. способен говорить о своём приступе страха, который уже позади.
Неясность манеры изложения может быть объяснена логикой jouissance Другого; принимая это во внимание, С. не проявляет никакой воображаемой неуверенности: аналитик – это не адресат бреда, он занимает место этого бреда. С., например, рассказывает мне о своём убеждении, что я записываю наши беседы только день спустя, при этом он ясно видит обычно не работающий магнитофон, стоящий рядом с моим креслом. То же происходит и с тетрадями: единственные, которые не были скопированы взломщиками, забравшимися в его комнату, были те, что написаны во время аналитического сеанса, их он оставил мне для прочтения.
Чтобы проверить позицию психоаналитика в переносе С., мы можем посмотреть на то, какую роль предполагаемый предмет знания играет в его анализе: чувствуя загадочный характер некоторых его убеждений, С. просит меня быть его свидетелем и удостовериться в их истинности или ложности. При отсутствии любых ясных элементарных явлений (явления, такие как галлюцинации, связаны с возвращением знака в реальность), его требование поддерживается на символическом уровне и следует стратегии потребности любви. Эта потребность, однако, временно прекращается и колеблется, то проявляется, то прячется в переменном темпе, который контролирует любую диалектическую ясность выражения. Я бы сказал, что открытость и закрытость всегда случаются вне рамок аналитической работы между сеансами. Когда есть свободные ассоциации и чёткое хронометрирование, его разборка тщательна и подробно излагается мне во время сеансов, но эта разборка происходит в присутствии объекта, отделённого от присутствия психоаналитика. Я буду пытаться схематически выстраивать логику или топологию такого разрыва, потому, что важно выстроить гипотезу о возможности завершить этот процесс.
Проблематичный статус излишнего наслаждения не даёт С. возможность артикулировать ни inpraesentia(очно), ни ineffigie (символически), поскольку психоаналитик не идеализирован. С. останется подозрительным в отношении психоаналитика, даже если он сумеет прочесть книгу Фрейда «Толкование сновидений» и обвинит себя в эдиповом комплексе, ненависти или чувстве ревности по отношении к своему отцу.
Тем временем, С. чувствует неизбежную тенденцию нарастающего одиночества, потому что каждый имеет свою точку зрения и, таким образом, стремится навязать её ему. Однажды он говорит так: «Другой человек уже знает, что я думаю, и будет очень трудно вести себя иначе, чем он думает», чтобы убедить, что он неправ. Я спрашиваю его, не думает ли он, что я тоже имею свою точку зрения о нём. На что он мгновенно отвечает: «Я могу заявить, что у вас никогда не было нервного срыва!» К чему я могу только добавить: «… а вы никогда не были психоаналитиком». Этот находчивый ответ заставляет меня сейчас задуматься, не столько из-за его возможной агрессивности, сколько из-за моего возможного отрицания.
С. продолжает медленное, спокойное разоблачение всех своих идеальных личностных качеств, начиная с того, что он называет своим хобби, где было чётко выражено его желание. Он описывает своё увлечение так: «Записать свои рассуждения и найти надежного друга, который бы их читал и оценивал, вместо того, чтобы слышать в ответ, что всё это чушь». Эта пьеса, приводящая в движение законы любви, была уже поставлена в семейном кругу, по крайней мере, кульминационная сцена. Отец, находящий общий язык со всеми, держится на расстоянии от семейных стычек. Он раз и навсегда уже решил проблему желания материнского Другого, характеризуя ее словами «нервный срыв». Прежде чем принять это желанием как Имя-Отца, С. ставит под вопрос другое материнское присутствие в доме - телевизор.
Эта попытка в конце концов терпит полное поражение, он вдребезги разбит, слыша такие слова, как, «плут», «жулик», потому что они относятся к нему. Сначала, С. компенсирует этот провал посредством такого необычного события, которое другие вынуждены отрицать: того факта, что они читают его тетради и находят их настолько важными, что попадают под их влияние.
Прошёл год с тех пор, как Б. получила последнее письмо от С., и с тех пор, как я стал хранителем его записей, когда происходит второе исключительное событие. С. проговаривается, что имеется что-то новое, которое, однако, ему бы лучше мне не рассказывать, из-за боязни, что про него «будут рассказывать такую вещь». Какие-то люди вломились в его дом и скопировали те его записи, которые были сделаны до психоаналитических сеансов. Это не простое явление, но внешнее проявление подсознательных психических процессов. Страх субъективного исчезновения связан с разделением, которое С. пытается избежать, уединяясь дома. Но даже там крадут значимые для него вещи.
С того момента реконструкция осуществляется через воспоминания и сны. Сначала С. приписывает свою боязнь темноты в возрасте четырех лет тому, что его кровать перенесли из спальни родителей в спальню сестры. Там пришлось придвинуть его кровать к стене, потому что пустота, заполненная устрашающей реальностью, была для него источником глубоких страданий. Тогда, вспоминает он, что даже в спальне его родителей ему виделось что-то пугающее; рядом с его постелью было большое зеркало, раму которого вверху украшала страшная голова животного. Рама пугала его, я бы добавил, из-за обрамлённой пустоты, где он никогда не ощущал материнского взгляда.
На следующем сеансе, С. рассказывает мне, что анализ вообще ему не помог, так как с момента разговора с психиатрами и священником, все знают о нём все. Он просит сократить сеансы; в ответ я выдвигаю свои возражения. Я напоминаю ему о том, что он рассказывал мне несколькими сеансами ранее: после больших доз антибиотиков, выписанных врачом его матери из-за мастита, появившегося во время кормления его младшей сестры, та чуть не потеряла слух. Хотя мастит был вызван врачом, который, желая увеличить, «без особой необходимости», выработку грудного молока, прописал ей рыбий жир. Я говорю ему, что глухота его матери и ошибка врача сейчас вновь сплелись воедино, и что я тоже в качестве врача становлюсь к нему глухим.
Когда приходит преходящая связь с Другим, то проявляется непреходящее требование любви. История С. изобилует эпизодами страха и классическими взрывами в поведении, спровоцированными телевизионными сценами. Например, во время программы «Мое слово», ведущая поразила его тем, что находится в отличной форме: он начал бить тарелки и орать, что всё ему надоело. Его семья была перепугана и снова вызвала психиатра.
Позвольте мне подвести итог более важным событиям, имевшим место теперь, на шестом году лечения. После ровного периода, в течение которого С. просил сократить сеансы до одного в неделю, новая волна агрессии обновила его интерес к своему дискурсу. «Психиатры думали, что они понимали мои проблемы сразу, и даже психолог (то есть автор) утверждает, что всё объясняется проблемой пубертатного периода».
Когда я выражаю удивление, он продолжает: «Всё началось до письма, когда мне было около пятнадцати лет, когда у меня в первый раз случилась эякуляция. Потом я начал мастурбировать, я помню тот первый раз: я нарисовал лицо и, может быть, также грудь женщины с полотенцем на голове. Потом я научился рисовать обнажённых женщин, без всякой модели … то есть без женщины-натурщицы.» Время от времени он собирал все эти рисунки и выбрасывал их в долине, но «не на красивую пологую стороны долины, где мы обычно гуляли с мамой, а на верхнюю сторону, где что-то вроде болота».
Он сейчас понимает, что уже тогда находился под наблюдением, еще до того как написал Б. своё первое письмо, но, как он говорит, « всё, что я пережил в течение тех лет, не имеет больше никакого смысла». Он говорит, что всё, что он делал в начальной школе, он делал сам, но в средней школе он уже не верил, что его отличные оценки отражают его собственные таланты.
Он вспоминает, что, будучи ребёнком, для забавы надел туфли матери, и потом это стало навязчивой идеей, он мечтал о том, чтобы открыть материнский комод и надеть её туфли. «Я не подозревал, что это было извращение, потому что тогда я ещё не был сексуально развит». Он бы хотел вступить в любовную связь с Б. (эмоции захватывают его), но он боится, что она выше ростом, что у неё сын и вообще уже есть другой мужчина. В любом случае, он ничего не может сделать. Почему? «Это не имело отношение к реальности, я просто послал несколько писем, вот и всё».
Бредовая конструкция постепенно во многом потеряет свой вес, до следующего случая, произошедшего к концу второго года лечения. Я был в больнице Рождественским утром, когда получил экстренный вызов. Вся семья С. была там, потому что он грубо на них набросился. С. выглядел подавленным и смущённым. Он рассказал мне, что эти люди на самом деле не были его настоящими родителями и что посредством махинаций, чужие люди заменили ему родителей и сестру. Я предложил, чтобы он остался в больничной палате, и обдумал происшедшее. На следующее утро С. почувствовал себя лучше, и мы оба решили, что он может идти домой.
Позже он рассказал мне, что до случая с письмами к Б. был ещё более серьёзный инцидент, и он даже пытался покончить с собой. За последние месяцы его пенис изменил форму - свидетельство того, что он имел сексуальные акты во сне. Он боялся огорчить свою семью и этих всезнаек (психологов). Он никогда до этого не чувствовал столь агрессивный импульс. Реконструкция его сексуального опыта охватывает длинный период, перемежаемый личными событиями и встречами: он жалуется, что его жизнь сводится к поездкам на машине - на работу или с работы или в свободное время. Во время одного из приступов гнева, он рассказывает мне: «Я думаю, что когда я наберусь смелости, то подам заявление в суд.»
Несколько лет назад, С. находил сексуальную стимуляцию в ношении одежды матери. Потом он стал смотреть порнографические видеофильмы с участием трансвеститов. Иногда он мечтает о девушке, которая ему нравилась в средней школе. Ему постоянно снится обнадеживающий сон: С. в солдатском бараке и хочет пойти в газетный киоск, чтобы купить свой любимый порнографический журнал. Ему нравится военная жизнь и оружие.
Между тем, стиль его дискурса значительно изменился. Он теперь свободен от двусмысленных и иносказательных фраз. У него хорошее поведение, и на каждый сеанс он приходит с ясным видением тех проблем и размышлений, которые собирается изложить. Его астма часто возвращается. Он очень беспокоится о своей работе, так как заказов немного, а у него нет настроения их выполнять. Он также расстроен тем, что его семье дают низкую оценку, и он боится, что люди, с которыми встречается его сестра, о ней плохого мнения и смеются над ней.
Он мечтает сходить в бар с Б. и понимает, что надоест ей своими разговорами. Он чувствует, что Б. - это лишь временное решение проблемы его желания любви. Он выдвигает мысль, что вся реальность создана из четырёх измерений, но считает невозможным чётко выразить отношения между ними. Там, где он когда-то искал признания собственных способностей, сейчас он хочет открыть что-то новое.
Он вспоминает сон: «Я вижу огромную конструкцию, по которой текут воды подземной реки. Я иду вдоль подземных туннелей со своим отцом. Ему нужно проверить, возгорается ли кислота, он льёт её на землю, но когда он это делает, приходят другие люди. Он боится, что его обвинят в поджоге, но вместо этого, они ощущают запах и, возможно, даже моют тротуар. Тут подходит его бывший одноклассник, недавно закончивший факультет электронной инженерии, и начинает работать с панелью управления, повторяя: «эй, вы чувствуете, что чем-то пахнет?»
С. ассоциирует эту огромную конструкцию со своей манией величия, а одноклассника – со своей завистью по поводу того, что он сам не закончил университет, но его попытка интерпретации скоро иссякает, так как она основана на последовательной классификации отдельных элементов, препятствующей любому процессу.
Он добавляет, с неохотой, о своём подозрении, что я считаю, будто «часть моей личности склонна к делирию,» и он не знает, как доказать мне, что он не лжёт. Например, что на самом деле существует машина, которая читает его мысли, что есть организация, борющаяся за благосостояние человечества и контролирующая каждого, в которой он занимает видное положение, и что Б. на самом деле беременна («честное слово, это было бы легко проверить …»). Когда я говорю, что делирий не то же самое, что ложь, а нечто противоположное, он выглядит удивленным.
С. все более мечтает (или фантазирует), в то время как я ассоциирую. Я редко рассказываю ему о своих ассоциациях, хотя он знает, что я говорю о нём с другими, а также пишу о нём. Это, само по себе, воздействует на него. Свои первые два убеждения (машина, читающая мысли; организация, борющаяся за благосостояние человечества) он считает истинными, даже если называет их ex-isting (экс-существующие). В отношении беременности Б. я узнаю современную, технологическую версию «дамы-защиты» Данте («дама-защита» из «Вита Нова» -- женщина, к которой Данте пылал притворной любовью, чтобы скрыть свои истинные чувства к Беатриче). Я бы квалифицировал всё это, как потерю метафорического языкового умения, выливающегося в структурирование аналогичного дискурса на современной основе.
Замена Имени-Отца развивается в поле другого Другого, а именно радио/телевидения, которые не могут полностью изгнать наслаждение из тела и в корне изменить связь с Другим. Это подтверждается рассказом С. после Рождественских праздников: «Я не пропускал наших сеансов до последней недели (я пришёл снова 6 января), но потом ситуация стала невыносимой. Организация, которая контролирует каждую молекулу, стала такой деспотичной, что я не могу собраться с мыслями. Я слушаю христианскую радиостанцию, но я продолжаю думать об организации и боюсь, что вы не поверите в неё. Я не могу найти никого, с кем поговорить, кроме психоаналитика».
Собеседник-психоаналитик превращает организацию из деспотичной в полезную и безопасную, зная, что С. считает, что я не верю в неё. Это его особый стиль шифровки и дешифровки опыта: цепочка символов появляются большей частью через сны, но также в реальной обыденной жизни.
Однажды он звонит мне потому, что ему нездоровится, и я говорю, что он может прийти ко мне в больницу, вместо того, чтобы ждать следующего сеанса. Он не показывается, и на следующем сеансе говорит, что после телефонного звонка вдруг почувствовал себя лучше. Он был тогда охвачен паникой, потому что некоторые явления появились снова: один из его клиентов использовал выражение «эти фотографии (на которых были образцы для отливки формы) мерзкие». Потом он слышит по радио Паннеллу, который набрасывается на Сеньи за его вялую компанию по референдуму. Мерзкий и вялый -- это означающие, воспринимаемые С. как оскорбительные (даже если они и не были адресованы ему), идущие из подсознания этих людей, которые «задели меня потому, что они знают о моей ненормальности из-за моих писем к Б.». Вернувшись домой, он звонит мне, чтобы сказать, что сейчас успокоился: он понимает, что ему не следует слишком остро реагировать на этих людей, ведь они только горячатся, и что ему приходится платить такую цену – испытывать потрясение, - чтобы получить возможность контролировать свою жизнь, в чём заключается определённое преимущество.
В итоге, кастрация, проявляющаяся в С. в виде двусмысленного языка, вызывает обвинения в его адрес со стороны Другого: «ты психопат, потенциальный преступник». Это происходит в его немногочисленных социальных контактах (сестра, заказчики), по телевидению (серийный убийца из Флоренции и девушка, убивающая проституток, о которой психолог по телевизору говорит как о «раздвоении личности» и т.д.) С. говорит: «У меня тоже раздвоение личности, потому что я втайне мастурбирую, но я думаю, что делать это реже – уже подвиг».
Недавно Б. ушла с телевидения и, хотя идея разделения доходит до него медленно, С. ощущает её отсутствие. Он, тем не менее, полностью осознаёт необходимость постепенно завязывать новые общественные контакты, чтобы найти любовные отношения в реальном мире. Какая замена Имени-Отца поможет ему в этом направлении? Мастерство, с которым он выполняет свою работу, конечно, может способствовать его стабильности. Но когда он чувствует, что переработал, или когда какой-нибудь заказчик недоволен, его охватывает приступ паники.
Только общение с психоаналитиком может ещё гарантировать ему, что Другой примет его несовершенство, не отыгрываясь на нем, то есть, не требуя от него снабжать этого Другого своим jouissance.
Библиография
1. Viganò С. A Case of TV Erotomania// European Journal of Psychoanalysis. 1995-96. № 2. Рp. 39-49.
2. Major R. Lacan avec Derrida: Analyse desistentielle (De l’homme). Mentha, 1991.
3. Lacan J. Del discorso psicoanalitico. In: Lacan in Italia. Milano, 1978.
4. Contri G. Il Lavoro di Querela// La Psicoanalisi. 1987. №1.Рp. 178-189.
5. Lacan J. Présentation de la Traduction Française des Mémoires du Président Schreber// Ornicar. 1986. № 38. Рр. 6-7.
References
1. Viganò S. A Case of TV Erotomania// European Journal of Psychoanalysis. 1995-96. № 2. Rp. 39-49.
2. Major R. Lacan avec Derrida: Analyse desistentielle (De l’homme). Mentha, 1991.
3. Lacan J. Del discorso psicoanalitico. In: Lacan in Italia. Milano, 1978.
4. Contri G. Il Lavoro di Querela// La Psicoanalisi. 1987. №1.Rp. 178-189.
5. Lacan J. Présentation de la Traduction Française des Mémoires du Président Schreber// Ornicar. 1986. № 38. Rr. 6-7.
|