Рус Eng Cn Перевести страницу на:  
Please select your language to translate the article


You can just close the window to don't translate
Библиотека
ваш профиль

Вернуться к содержанию

Litera
Правильная ссылка на статью:

«Сердечная приверженность» и «глубоко оскорблённое честолюбие» (к истории отношений между Карамзиным и Пушкиным в 1818-1820 гг.)

Перевалов Валерий Павлович

кандидат философских наук

старший научный сотрудник, Институт философии РАН

109240, Россия, г. Москва, ул. Гончарная, 12, стр. 1

Perevalov Valerii Pavlovich

PhD in Philosophy

Senior Scientific Associate of the sector of Phylosophy of the Russian History, Institute of Philosophy of the Russian Academy of Sciences

109240, Russia, Moscow, Goncharnaya Street 12. building #1

serg77@live.ru
Другие публикации этого автора
 

 

DOI:

10.25136/2409-8698.2017.2.21386

Дата направления статьи в редакцию:

11-12-2016


Дата публикации:

12-07-2017


Аннотация: В статье анализируются отношения между Н.М. Карамзиным и А.С. Пушкиным в период общественного обсуждения первых восьми томов «Истории государства Российского» (1818-1820 гг.). «Медленное чтение» пушкинских текстов об Историографе, микроанализ их в текущем историческом контексте, а также вовлечение в проблемное поле исследования новых, хотя и известных вне его, материалов позволяет значительно уточнить время написания Поэтом «одной из лучших эпиграмм» против Карамзина: «В его «Истории» - изящность, простота…» Основой предлагаемой датировки пушкинской эпиграммы выступает положение о том, что одно и то же содержание критических возражений против концепции «спасительности самодержавия» может быть представлено как прозаически, так и стихотворно. Чёткое, последовательное различение между ними необходимо, поскольку их авторство, время возникновения и среда распространения в данном случае значительно не совпадают друг с другом. Повышенное внимание к моменту её создания обусловлено тем, что она представляет собой поворотное, рубежное событие в их взаимоотношениях, а именно – точку разрыва личного общения. В свою очередь, длительность существования эпиграммы и среда её распространения оказываются важнейшими факторами последовавшего затем компромисса сторон, позволяющими конкретнее и глубже понять примирительную роль Карамзина как заступника за Поэта в деле об авторстве противоправительственных, сатирических стихов. Историограф (наряду с другими лицами) просил у Е.И.В. милости за Пушкина при сохранении существенных идейно-политических разногласий с ним в апреле 1820 г. Поколебленная отстранением «сердечная приверженность» Александра Сергеевича к Николаю Михайловичу была восстановлена и сыграла в дальнейшем творческом развитии Поэта выдающуюся роль («подвиг честного человека», посвящение «Бориса Годунова» и т.д.).


Ключевые слова:

Карамзин, Пушкин, братья Тургеневы, молодые якобинцы, Александр I, История государства Российского, самодержавие, критика, проза, эпиграмма

Abstract: The article is devoted to the relationship between Nikolay Karamzin and Alexander Pushkin during the period of social discussions around the first eight volumes of The History of the Russian State (1818 - 1820).  'Close reading' of Pushkin's texts about the Historiographer, microanalysis of these texts in terms of the historical environment of those times and application of new materials, although the latter were already known disregarding thereto, allow to specify the exact time when the Poet wrote one of his best epigrams about Karamzin: 'His History attains gracefulness and simplicity...' The basis for defining the date of Pushkin's epigram was the author's statement that the same critical oppositions against the concept of 'saving czarist regime' could be expressed both in prose and poetry. Clear logical distinction between those is necessary because their authors, time of creation and environment where they were created were absolutely different. The author focuses on the moment of creation of that epigram because the epigram represented a crucial landmark event in their relationship, in particular, the point where their personal relationship was broken up. In its turn, the length of existence of the epigram and environment where the epigram became popular were the factors that later allowed the partices to reach a compromise as a result of the events when Karamzin defended the Poet during proceedings about the authorship of satirical poems against the government. The Historiographer (along with others) asked for the mercy for Pushkin while remaining politically opposed to Pushkin's views in April of 1820. The 'heart-felt devotion' of Pushkin to Karamzin was restored and later played an important role in Pushkin's creative writing when the Poet wrote about the 'deed of the honest man' and dedicated his Borin Godunov to Karamzin, etc.


Keywords:

epigram, prose, criticism, czarist regime , History of the Russian State, Alexander the First, young Jacobins, The Brothers Turgenev, Pushkin, Karamzin

1.

Тема взаимоотношений Н.М. Карамзина и А.С. Пушкина основательно изучена. (Важнейшие факты и этапы споров её многолетних исследований суммированы в статье В.Э. Вацуро «Эпиграммы Пушкина на Карамзина» [1, с. 85-109]. Выводы данной статьи широко использованы при составлении комментария к пушкинской эпиграмме в новом академическом издании сочинений Поэта [2, с. 520-524]. Подробный анализ дошедших до нас свидетельств о взаимоотношениях Пушкина и Карамзина содержатся в работах Н.Я. Эйдельмана: Глава 5. Пушкин – Карамзин [3, с. 177-259] и его же «Последний летописец» [4].) Однако дискуссионным остаётся одна из ключевых проблем динамики развития этих взаимоотношений – время и конкретные обстоятельства написания эпиграммы:

В его «Истории» изящность, простота

Доказывают нам, без всякого пристрастья,

Необходимость самовластья

И прелести кнута [2, с. 28].

Максимально возможное уточнение времени возникновения и, значит, длительности бытования в общественном мнении одной из лучших эпиграмм против Карамзина существенным образом влияет на углубление понимания следующего поворотного эпизода в развитии их отношений, а именно эпизода заступничества историографа за поэта в деле о противоправительственных стихах в апреле 1820 г.

Старт обсуждению эпиграммы Пушкина против «отца Карамзина» дал один из «старших сыновей» последнего, тем самым вольно или невольно уподобив ситуацию отношений своего «младшего брата» к духовному родителю с библейской притчей о блудном сыне (как известно, Пушкин использовал эту притчу в повести «Станционный смотритель»). В письме П.А. Вяземскому от 25 апреля 1825 г. А.И. Тургенев писал: «Похвалив талант Пушкина, я не меньше, особливо с некоторого времени, чувствую омерзение к лицу его. В нем нет никакого благородства. Пушкин поднял руку на отца по крови и на отца-Карамзина», по чьим сочинениям он учился читать, «плакал, и не раз, за столом его», на Карамзина, ко­торый за него «рыцарствовал». Всего через неделю, 5 мая, его негодование сменяется примирительными строчками: «Гнев мой на него смягчился, ибо я уз­нал, что стихи, за кои я на него сердился, написаны за пять или шесть лет пред сим, если не прежде» (Остафьевский архив. СПб. 1899. Т. 3. С. 117, 121).

В.Э. Вацуро отмечает «необычную и достаточно резкую смену эмоций — от негодования до полуизвинения при известии, что стихи относятся к 1818-1820 гг. Сама по себе хронология здесь мало что может объяснить: выступление против Карамзина в годы тесного с ним общения (именно тогда, когда Пушкин «плакал у него за столом»!), казалось, должно было бы лишь увеличить возмущение Тургенева. По-видимому, смягчающим обстоятельством для Тургенева оказалась не только давность, но и условия появления эпиграмматических стихов» [1, с. 93].

Действительно, ссылка на давность срока создания эпиграммы (и его большая неопределённость, захватывающая одним из своих краёв время заступничества Карамзина за Пушкина в апреле 1820г., когда её написание абсурдно, совершенно исключено, поскольку именно в сей час «отец» рыцарствовал за «сына» по просьбе последнего) – это неуклюжая попытка хоть чем-то оправдаться за вспышку гнева. Однако такая хронология, на мой взгляд, может прояснить немаловажные аспекты события. Во-первых, крайне резкая непосредственная реакция на пушкинскую эпиграмму обычно сдержанного к выпадам оппонентов – «весь в отца – Карамзина!» ‑ А.И. Тургенева означает, что он только что впервые с ней познакомился и, как громом среди ясного неба, поражён содеянным «младшеньким братом». И это – через 5-6 и даже более лет после создания талантливого произведения издавна близким ему автором. Для постоянно находящегося на гребне светских и литературных новостей А.И. Тургенева – случай чрезвычайный, редчайший. Условие возможности такой ситуации – среда распространения острого выпада против «отца» «сыном» имеет место быть вне «родного дома», вне карамзинского-арзамасского круга. И «злобой дня» в общественном мнении она была недолго, меньше, чем потребовалось для того, чтобы жгучей «новости» дойти до адресата, до его «домашних».

Во-вторых, резкая смена эмоций Александром Тургеневым, скорее всего, обусловлена узнаванием содержания критических возражений против Карамзина, которые он сам и Пушкин неоднократно слышали в дискуссиях 1818-1819 гг. Дополнительно подпитывать желание А. Тургенева смягчить своё первоначальное негодование на Пушкина за эпиграмму мог тот неоспоримый факт, что его братья Николай и Сергей находились в числе передовых и главных ниспровергателей концепции «спасительности самодержавия» (= «губительности самовластья», которое не ограничивает Законом волю монарха ни в милости, ни в «прелести кнута»).

Почему для узнавания в зеркале эпиграммы облика устоявшихся в дискуссиях возражений «Истории» Карамзина (с заметными тургеневскими чертами) Александру Ивановичу потребовалось несколько дней? – вопрос на заметку.

История разбирательства создания злополучной эпиграммы получила продолжение уже после восстания 14 декабря 1825 г. на Сенатской площади Санкт-Петербурга и после смерти Н.М. Карамзина 22 мая 1826 г. 16 июня того же года Вяземский писал ссыльному Поэту в Михайловское: «Ты знаешь о печальной причине приезда моего в Петербург. Хотя ты и шалун и грешил иногда эпиграммами против Карамзина, чтобы сорвать улыбку с некоторых сорванцов и подлецов, но, без сомнения, ты оплакал его смерть сердцем и умом: ибо всякое доброе сердце, каждый русский ум сделали в нем потерю невозвратную, по крайней мере для нашего поколения. Говорят, что святое место пусто не будет, по его было истинно святое и истинно надолго пустым останется. Завтра едем с Карамзиными в Ревель: не знаю, долго ли там останусь с ними, но буду тебе писать оттуда, а теперь писать нет ни времени, ни мысли, ни духа. ‑ На твоем месте написал бы я письмо к государю искреннее, убедительное: сознался бы в шалостях языка и пера с указанием, однако же, что поступки твои не были сообщниками твоих слов, ибо ты остался цел и невредим в общую бурю (сравни со стихотворением «Арион», созданным годом позже – В.П.); обещал бы держать впредь язык и перо на привязи, посвящая все время свое на одни занятия, которые могут быть признаваемы (а пуще всего сдержал бы свое слово), и просил бы дозволения ехать лечиться в Петербург, Москву или чужие край. Вот мой совет! ‑ Обнимаю тебя» [5, т. XIII, с. 284-285].

Пушкин ответил ему 10 июля 1826 г. (13 июля 5 декабристов повешены, тела их тайно захоронены в неизвестном месте).

«Коротенькое письмо твое огорчило меня по многим причинам. Во-первых, что ты называешь моими эпиграммами противу Карамзина? довольно и одной, написанной мною в такое время, когда Карамзин меня отстранил от себя, глубоко оскорбив и мое честолюбие и сердечную к нему приверженность. До сих пор не могу об этом хладнокровно вспомнить. Моя эпиграмма остра и ничуть не обидна, а другие, сколько знаю, глупы и бешены: ужели ты мне их приписываешь? Во-вторых. Кого ты называешь сорванцами и подлецами? Ах милый... слышишь обвинение, не слыша оправдания, и решишь: это Шемякин суд. Если уж Вяземский etc., так что же прочие? Грустно, брат, так грустно, что хоть сейчас в петлю.

Читая в журналах статьи о смерти Карамзина, бешусь. Как они холодны, глупы и низки. Неужто ни одна русская душа не принесет достойной дани его памяти? Отечество вправе от тебя того требовать. Напиши нам его жизнь, это будет 13-й том "Русской истории"; Карамзин принадлежит истории. Но скажи всё; для этого должно тебе иногда употребить то красноречие, которое определяет Гальяни в письме о цензуре. ‑ Я писал тебе в Петербург, еще не зная о смерти Карамзина. Получил ли ты это письмо? отпиши. Твой совет кажется мне хорош – я уже писал царю, тотчас по окончанию следствия, заключая прошение точно твоими словами. Жду ответа, но плохо надеюсь. Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова. Если б я был потребован комиссией, то я бы, конечно, оправдался, но меня оставили в покое, и, кажется, это не к добру. Впрочем, черт знает. Прощай, пиши.

Что Катерина Андреевна?» [5, т. XIII, с. 285-286].

Поэт признаётся в написании одной эпиграммы против Карамзина, отстраняясь от других как «глупых и бешеных», которые ему приписывались. Спустя много лет – существенно иным человеком - он не может спокойно, вполне властвуя собой, вспомнить о своём глубоком оскорблении…

Не отозвалось ли это в признании Татьяны Евгению при их последнем свидании?

И я любила вас; и что же?

Что в сердце вашем я нашла?

Какой ответ? Одну суровость.

………

И нынче - боже - стынет кровь,

Как только вспомню взгляд холодный

И эту проповедь... Но вас

Я не виню: в тот страшный час

Вы поступили благородно.

Вы были правы предо мной:

Я благодарна всей душой... [5, т. VI, с. 186-187].

Вряд ли в таком контексте речь зашла бы о второй эпиграмме десятилетней давности, написанной Александром до начала его постоянного общения в Царском Селе с Карамзиным(и). Обоснование пушкинского авторства этой эпиграммы подробно дано В.Э. Вацуро [1, с. 85-92].

Во-вторых, Пушкин косвенно соглашается с тем, что его эпиграммическая критика концепции «спасительного самодержавия» распространялась среди тех, кого князь Пётр в письме назвал «шалуны и подлецы». «Так и кажется, что это не Вяземского слова, а кого-то другого, может быть самого Карамзина», ‑ замечает в скобках Н.Я. Эйдельман [3, с. 194]. Лишь в необычайно чрезвычайной ситуации Историограф, взорвавшись ярым негодованием, мог так припечатать «нынешних либералистов», «молодых якобинцев», с коими – почти со всеми – Поэт был в связи, общался вне карамзинского окружения. Но уместно ли такое их определение в июле 1826 г.? К тому же слышать обвинение без возможности оправдания… «Грустно, брат, так грустно, что хоть сейчас в петлю», ‑ ныне 10 июля, а 13 июля не за горами… Верховная власть, ограниченная удавкой заговорщиков и виселица для неудачно восставших против неё – эта тема глубоко волновала и Карамзина, и «молодых якобинцев», и Пушкина, и Вяземского задолго до 14 декабря 1825 г. И ещё более мучительно будет волновать и Поэта, и князя после получения вторым данного июльского письма от первого: как быть честному просвещённому человеку в таких условиях? Скучать ничегонеделанием в трагедии пустой, бес цельной обыденности?

Наконец, согласно предлагаемой мной версии Пушкин совершенно однозначно определяет время создания своей эпиграммы: «когда Карамзин меня отстранил…» В ответ на глубокое оскорбление честолюбия. В качестве непосредственной, ближайшей реакции на предание себя «Року и Немезиде» безучастным отныне к нему Карамзиным отстранённый Поэт – со своей стороны – подтверждает разрыв эпиграммическим отмщением. Напомним, что жанр сей Николай Михайлович не жаловал, язвительный жар споров его душу не согревал, ибо в них истина не рождалась, а испарялась в недоброжелательстве сторон. Судя по очень запоздалому знакомству с эпиграммой А.И. Тургенева, она бытовала преимущественно среди молодых «сорванцов-либералистов», вне арзамасского окружения оскорбителя.

В общем, создание эпиграммы – это не веха, разделяющая этапы в продолжающих взаимоотношениях Историографа и Поэта, как полагает Н.Я. Эйдельман, но именно точка разрыва, полного прекращения личного общения – «навеки», как казалось обеим сторонам. Мнения что эпиграмма – точка отсчёта розни между Пушкиным и Карамзиным придерживается В.Э. Вацуро. Он выводит момент времени пушкинского мщения, как и я, из прочтения его письма Вяземскому от 10 июля 1826 г. [1, с. 93, 102], но не безоговорочно доверяет Александру Сергеевичу [1, с. 102].

Основанием для критического отношения исследователя к пушкинской датировке написания своей эпиграммы, одной из лучших, является, как ни странно, её собственное содержание. Путём кропотливых сравнений текстов эпиграммы «В его «Истории»… и 8 томов «Истории государства Российского между ними выявлены точные соответствия. Стихи эпиграммы прямо опираются на конкретные места труда Историографа, главным образом на рассуждения из VI тома, посвящённого времени Ивана III.

В.Э. Вацуро пишет: «То обстоятельство, что об эпиграмме «В его “Истории” изящность, простота...». Пушкин упомянул именно в обрисованном выше контексте, представляется не случайным. «Необходимость самовластья», доказываемая беспристрастным повествованием, ‑ очень точно резюмированное восприятие шестого тома обоими братьями Тургеневыми. «Изящность, простота» ‑ второй лейтмотив отзывов. … «Прелести кнута» ‑ эта формула эпиграммы обычно затрудня­ет интерпретаторов; она считается сатирическим преувеличением. Это не вполне верно. В цитированной выше дневниковой записи Н. Тургенева читаем: «До ужасов-то я еще не дочитал, а только инде кнут, да названия: Федька и т.п.». О «торговой казни», т. е. нака­зании кнутом, говорится на той же самой странице шестого тома, где поместилась и фраза, пародированная Пушкиным» [1, с. 104-105].

«Карамзин включал Ивана III в число создателей новой государственности, «которая возникала в целой Европе на развалинах системы феодальной, или поместной». «Иоанн III принадлежит к числу весьма немногих государей, избираемых Провидением решить надолго судьбу народов: он есть герой не только Российской, но и всемирной истории» (Карамзин H.М. История государства Российского. СПб., 1817. Т. 6. С. 321). Этот том вызвал острый интерес и двойственное отношение в либеральных кругах: так, С.И. Тургенев, отмечая «прекрасный рассказ», далее записывал в дневнике (запись затем зачеркнута): «Но в борьбе самодержавия со свободою где люди, примеру коих мы должны следовать? Я могу верить, что Риму, в тогдашнем его положении, нужен был король Ю. Кесарь; однако могу восхищаться Брутом» (запись от 18/30 июля 1818 г.; цит. по: Ланда С.С. Дух революционных преобразований...: Из истории формирования идеологии и политической организации декабристов: 1816-1825. М., 1975. С. 62). Н.И. Тургенев записывал в дневнике 15 апреля 1818 г.: «Я вижу в царствовании Иоанна счастливую эпоху для независимости и внешнего величия России, благодетельную даже для России, по причине уничтожения уделов; с благоговением благодарю его как государя, но не люблю его как человека, не люблю как русского, так, как я люблю Мономаха. Россия достала свою независимость, но сыны ее утратили личную свободу надолго, надолго, может быть, навсегда. История ее с сего времени приобретает вид строгих анналов самодержавного правительства; мы видим Россию важною, великою в отношении к Германии, Франции и другим иностранным государствам. История россиян для нас исчезает. Прежде мы ее имели, хотя и несчастную, теперь не имеем: вольность народа послужила основанием, на котором самодержавие воздвигло Колосс Российский» (АбТ. Вып. 5: Дневники и письма Н.И. Тургенева за 1816-1824 гг. (Т. 3). С. 123). В этой записи есть текстуальная перекличка с заключительными главами шестого тома, где сказано, в частности: «Иоанн как человек не имел любезных свойств ни Мономаха, ни Донского, но стоит как государь на вышней степени величия» (Карамзин H.М. История государства Российского. Т. 6. С. 330). Именно эти страницы «Истории» оказываются в поле зрения Пушкина в его воспоминаниях о Карамзине: «Некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина. Римляне времен Тарквиния, не понимающие спасительной пользы самодержавия, и Брут, осуждающий на смерть своих сынов, ибо редко основатели республик славятся нежною чувствительностию, конечно, были очень смешны» (Акад. Т. 12. С. 306; далее идет цитированное выше упоминание Пушкина о якобы приписанной ему «одной из лучших русских эпиграмм»). Фраза из «Истории», пародированная «остряками» (весьма вероятно участие в пародии самого Пушкина), находится в непосредственной близости к фрагменту, с которым перекликается дневниковая запись Н.И. Тургенева: «Редко основатели монархий славятся нежною чувствительностию, и твердость, необходимая для великих дел государственных, граничит с суровостию» (Карамзин H.М. История государства Российского. Т. 6. С. 329). На той же странице упоминается о «торговой казни», т. е. наказании кнутом. «Уже заметив строгость Иоаннову в наказаниях, прибавим, что самые знатные чиновники, светские и духовные, лишаемые сана за преступления, не освобождались от ужасной торговой казни: так (в 1491 г.) всенародно секли кнутом Ухтомского князя, дворянина Хомутова и бывшего архимандрита Чудовского за подложную грамоту, сочиненную ими на землю умершего брата Иоаннова» (Карамзин Н.М. История государства Российского. Т. 6. С. 329-330). В цитированной записи от 15 апреля 1818 г. Н.И. Тургенев обратил внимание и на это место «Истории»: «До ужасов-то я еще не дочитал, а только инде кнут да названия: Федька и т. п.» (АбТ. Вып. 5. С. 123). В этом, и в других случаях Карамзин рассматривает «торговую казнь» кнутом как варварский (с современной ему точки зрения), но санкционированный «нравами» и уголовными нормами средневековья способ наказания за тяжкие преступления — «душегубство, зажигательство, разбой, татьбу» (Карамзин Н.М. История государства Российского. Т. 6. С. 229-230, 327, 335-336); самое появление уголовного законодательства при Иване III является для Карамзина свидетельством исторического прогресса. Заключительные строки эпиграммы Пушкина («прелести кнута») пародируют именно эти страницы; в другой редакции («необходимость палача») обнаруживается еще более тесная с ними связь.

Сопоставление текста эпиграммы с дневниковыми записями Тургенева позволяет уточнить: она возникла (как и пародия в мемуарном отрывке) не в общении с П.А. Катениным и «Зеленой лампой» (эту точку зрения см. в кн.: Вацуро В.Э., Гиллельсон М.И. Сквозь «умственные плотины». 2-е изд., доп. М., 1986. С. 41-44), а в тургеневском кружке, приблизительно тогда, когда шло обсуждение шестого тома, весной—летом 1818 г. Косвенным аргументом в пользу гипотезы о связи эпиграммы с тургеневским кружком может служить резкая смена отношения к эпиграмме А.И. Тургенева: негодование его остыло, когда он узнал о времени и, может быть, обстоятельствах ее создания (ср. также сохранившуюся в архиве Тургеневых копию эпиграммы)» [2, с. 523-524].

Во второй половине 1818 г. Никита Муравьёв закончил критическую статью «Мысли об “Истории государства Российского” Н.М. Карамзина», получившую распространение в списках. «Молодой якобинец» начинает свой анализ со слов благодарности: «...H.М. Карамзин, ревнуя к отечественной славе, посвятил 12 лет постоянным, утомительным изысканиям и привел сказания простодушных летописцев наших в ясную и стройную систему. До сих пор, однако ж, никто не принял на себя лестной обязанности изъявить историку общую бла­годарность. Никто не обозревал со вниманием великость труда его, красоты, соразмерности и правильности частей, никто не воздал писателю хвалы, достойной его...» (Литературное наследство. М., 1954. Т. 59. С. 582) [цит. по: 1, с. 104].

В своих воспоминаниях о Карамзине Пушкин перефразировал начало этой статьи Никиты Муравьёва: «У нас никто не в состоянии исследовать огромное создание Карамзина — зато никто не сказал спасибо человеку, уединившемуся в ученый кабинет во время самых лестных успехов и посвятившему целых 12 лет жизни безмолвным и неутомимым трудам. Ноты «Русской истории» свидетельствуют обширную ученость Карамзина, приобретенную им уже в тех летах, когда для обыкновенных людей круг образования и познаний давно окончен и хлопоты по службе заменяют усилия к просвещению» [5, т. XII, с. 305-306]. Перефразировка свидетельствует, что Поэт был хорошо осведомлён с критикой «молодых якобинцев» на концепцию «спасительности самодержавия» и, вероятно, сам принимал участие в её пародировании с «некоторыми остряками». И в перефразировке парадоксально вспомнил не только об Историографе, но и одновременно о его непримиримых критиках, завуалировано намекнув читателям на сосланного декабриста.

«Из эпиграмм на Карамзина, которые Пушкин мог называть «глупыми и бешеными», известна одна, также распространявшаяся под именем Пушкина:

Решившись хамом стать пред самовластья урной,

Он нам решился доказать,

Что можно думать очень дурно

И очень хорошо писать.

Эпиграмма отражает фразеологию тургеневского кружка («хамы» в кружковом обозначении – крепостники, ретрограды) и близка к письму Н.И. Тургенева к С.И. Тургеневу от 14 ноября 1817 г., где идёт речь об арзамасцах: «Другие члены наши лучше нас пишут, но не лучше думают, т. е. думают более всего о литературе» (Декабрист Тургенев. С. 238-239). Это позволило высказать осторожное предположение о принадлежности эпиграммы самому Н.И. Тургеневу» (Лузянина Л.Н. Эпиграмма на Карамзина // Литературное наследие декабристов. Л., 1975. С. 260-265)» [2, с. 522].

Наконец, приведём итоговый пассаж на эту тему Н.Я. Эйдельмана: «Хлесткой, нарочито несправедливой, но (как и положено в эпиграмме) – заостряющей смысл является, собственно говоря, последняя строка.

Разумеется, историк никогда не говорил о «прелести кнута» ‑ да автор эпиграммы это отлично понимает, но сознательно доводит до некоторого абсурда исторический фатализм Карамзина.

Наиболее вероятно, что эпиграмма составлена под свежим впечатлением от первых восьми томов «Истории государства Российского», в том же 1818-м, может быть, в 1819 г., но еще до того (согласно Пушкину) – «Карамзин отстранил... глубоко оскорбив».

Скорее всего, эпиграмма была лишь одним из элементов обострявшихся политических споров, которые все больше и чаще переходили «на личность».

В отрывке «Карамзин» поэт опишет один из таких споров, когда отношения еще не расстроены, но историограф уже гневается, когда Пушкин в разговоре с Карамзиным, можно сказать, прозаически излагает «острую эпиграмму»:

«Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспаривая его, я сказал: «Итак, вы рабство предпочитаете свободе». Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души. Разговор переменился. Скоро Карамзину стало совестно и, прощаясь со мною, как обыкновенно, упрекал меня, как бы сам извиняясь в своей горячности: «Вы сегодня сказали на меня то, чего ни Шихматов, ни Кутузов на меня не говорили». В течение шестилетнего знакомства только в этом случае упомянул он при мне о своих неприятелях, против которых не имел он, кажется, никакой злобы; не говорю уж о Шишкове, которого он просто полюбил» (XIII, с. 306-307).

Мемуарный текст, кажется, очень многое объясняет в истории разлада.

Карамзин написан здесь с теплотою, сочувствием; Пушкин стремится подчеркнуть его правоту и благородство в споре; но в то же время, с расстояния прожитых лет, сожалеет о слишком резких своих замечаниях («рабство предпочитаете свободе» – это ведь «прелести кнута»!); здесь ни слова об охлаждении – наоборот, говорится о шестилетнем знакомстве (на самом деле меньше четырех лет, из которых последние полтора года «омрачены»; однако ошибка Пушкина очень показательна: контакты были столь богаты и насыщены, что позже представлялись более длительными, чем были в действительности!).

Размышляя о датировке запомнившегося Пушкину разговора (ясно, что поэт подразумевает определенный, а не "собирательный" диалог, ибо отмечает, что «только в этом случае» Карамзин упомянул о своих неприятелях), специалисты почти единодушно пришли к выводу, что беседа была после выхода «Истории государства Российского», хотя Пушкин знакомился с ее фрагментами и в 1816-1817 гг., но все же мог представить общую концепцию Карамзина только тогда, когда прочитал восемь томов «с жадностию и со вниманием». Поскольку же с осени 1818 г. отношения почти прерываются и Карамзин уже не станет извиняться "в своей горячности", надо думать, что разговор состоялся в 1818 году, во время одного из частых летних или осенних наездов бывшего лицеиста в Царское Село.

Б.В. Томашевский отметил и другую краткую пушкинскую запись (относящуюся примерно к тому же времени, что и эпиграмма, см. XII, с. 189), где, «возражая Карамзину, Пушкин именует самодержавие беззаконием».

Еще одна, две, три подобные стычки, и Карамзин, внешне сдержанный, отрицающий необходимость отвечать на критики, вспыхнет сильнее» [5, с. 196, 197].

Таким образом, пушкинская эпиграмма отражает впечатление от чтения шестого тома «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина, где повествуется о становлении российского самодержавия во время Великого князя московского Иоанна III Грозного. Братья Тургеневы, Николай и Сергей, читали сей том весной-летом 1818, чуть позже закончил о ней свои «мысли» Никита Муравьёв, а Пушкин и в 1819 г. продолжал её изучение, заметив необходимость строгого и последовательного различения в «должном» между юридической и моральной стороной.

В целом, возникает «нестыковка» между результатами исследований пушкинистов и Пушкиным: памяти Поэта о важнейшем событии его творчества и жизни отказывают в точности, что крайне необычно.

2.

Решающим свидетельством для установления длительности личного общения Карамзина и Пушкина в 1818-1820 гг. является записка последнего к Жуковскому, которая печатается в собраниях сочинений Поэта с 1903 г. [акад 5, т. 11, с. 1008].

Записка к Жуковскому

Раевский, молоденец прежний,

А там уже отважный сын,

И Пушкин, школьник неприлежный

Парнасских девственниц-богинь,

К тебе, Жуковский, заезжали,

Но, к неописанной печали,

Поэта дома не нашли ‑

И, увенчавшись кипарисом,

С французской повестью Борисом

Домой уныло побрели.

Какой святой, какая сводня

Сведет Жуковского со мной?

Скажи ‑ не будешь ли сегодня

С Карамзиным, с Карамзиной?

На всякий случай ‑ ожидаю,

Тронися просьбою моей,

Тебя зовет на чашку чаю

Раевский ‑ слава наших дней [5, т. II, с. 98].

С 1817 г. семья Н.Н. Раевского-старшего (жена С.А. Раевская, дочери Екатерина, Елена, Мария и Софья) жила в Петербурге. Пушкин был знаком с ними через Н.Н. Раевского-младшего, служившего в лейб-гвардейском Гусарском полку, расквартированного в Царском Селе (знакомство Поэта с Николаем относят к ноябрю 1814 – маю 1815). «Н.Н. Раевский-старший приехал в столицу в 1819 г., приглашённый (как и другие генералы-участники войны 1812 г.) для позирования Дж. Доу, писавшему портреты для Военной галереи Зимнего дворца» (на его портрете указание, что он писан с натуры). В день св. Георгия «26 ноября 1819 г. во дворце состоялась церемония осмотра ещё не законченных портретов (см. письмо А.И. Тургенева к Вяземскому от 26 ноября – ОА. Т. 1. С. 361) может быть, Н.Н. Раевский приглашал к себе Жуковского, автора «Певца во стане русских воинов», как раз в канун этой церемонии или в связи с ней; такое допущение делает понятным и настойчивость просьбы Пушкина и самую цитацию «Певца…» в тексте записки, которая в этом случае должна датироваться временем около 25 ноября 1819 г.» [2, с. 609].

Не застав Василия Андреевича дома, («В 1819 г. Жуковский жил вместе с А.А. Плещеевым в Коломне, в доме Брагина у Кашина моста на Крюковом канале (совр. адрес: Вознесенский пр., 43) См.: Иезуитова Р.В. Жуковский в Петербурге. Л., 1976. С. 290)» [2, с. 608]. Пушкин надеется вскоре увидеться с ним у Карамзиных: приглашение Раевских особо ожидаемому ими гостю надлежало передать лично. «Скажи, ‑ не будешь ли сегодня с Карамзиным, с Карамзиной?» – в 1819 г. Карамзины переехали из Царского Села в Петербург 21 октября (см.: ОА. Т. 1. С. 383). 3 ноября Карамзин писал И.И. Дмитриеву: «…Жуковского не вижу, Тургенева почти не вижу. Хотя и люблю их всем сердцем» (Письма Н.М. Карамзина к И.И. Дмитриеву. СПб., 1866. С. 275). Вопрос Пушкина, вполне вероятно, имеет в виду один из семейных праздников Карамзиных; это могли быть именины Екатерины Андреевны и дочери Карамзиных Екатерины Николаевны 24 ноября; день рождения Е.А. Карамзиной (16 ноября) или самого историографа (1 декабря)» [2, с. 609]. Завершал череду семейных праздников Никола Зимний (6 декабря) – именины Николая Михайловича Карамзина. Забегая вперёд, отметим, что Поэт считал днём своего отъезда из Петербурга в 1820 г. Николу Вешнего, 9 мая.

На этих праздниках никто из хозяев и гостей не отметил ни какого-то резкого разговора между Историографом и Поэтом, ни внезапного удаления с торжеств тихо «отстранённого» Николаем Михайловичем Александра Сергеевича. Никто не удивился и отсутствию на них Пушкина, что было бы странным, поскольку присутствие его «как родного» на семейных праздниках было в послелицейские годы обязательным. Именно у Карамзиных он надеялся лично, как поручили, передать Жуковскому приглашение Раевских. Видимо, в 1819 г. всё прошло, как обычно, ничем примечательным не запомнилось.

Из «Записки к Жуковскому» и отсутствию сколь-нибудь странных, необычных происшествий на череде именин и дней рождений в семье Карамзиных следует, что личное общение между Историографом и Поэтом продолжалось до 6 декабря 1819 г. включительно. Как минимум.

Рассуждая по-житейски здраво, после столь частых встреч (всё по значительному поводу) в общении должна наступить пауза: надо дать гостеприимным хозяевам отдохнуть, вернуться к своим повседневным занятиям. Поэтому достаточно уверенно, можно предположить, что следующее посещение Пушкиным Карамзиных состоялось примерно через неделю, после именин Николая Михайловича, т.е. около 12-14 декабря. Учитывая характер отношений между ними (политические разногласия, которые трудно обойти и при этом нельзя затрагивать) можно перенести время визита чуть дальше; более длительный перерыв представляется неприличным, знаком понижения уровня живых симпатий общительности.

Верны или нет дополнительные предположения здравого смысла (их может нарушить и «беспечность» и вдруг возникшее чрезвычайное обстоятельство), достаточно уверенно можно утверждать, что личное общение между Карамзиным и Пушкиным продолжалось до Николы Зимнего 1819 г. Следовательно, и пушкинской эпиграммы, возникшей как ответный выстрел, мщение за оскорбление (политического) честолюбия не было до указанного времени. В этом случае более года возражения на концепцию Карамзина высказывались прозой, в том числе и Пушкиным, и, возможно, в эпиграммах, часть из которых ему приписывалась, но ни одна не принадлежала.

Вяземский отмечал, что Пушкин мстил своим обидчикам в виде литературных обличений. Сам Поэт определил, что «мщенье – бурная мечта ожесточённого страданья». В декабре 1819 г. «сердечная привязанность» не остановила поэтического выстрела в оскорбителя честолюбия. Такова была ожесточённость причиненного страдания. Позднее придёт признание: лучшая эпиграмма против Карамзина – «не лучшая черта моей жизни».

Попытаемся установить время, после которого эпиграмма вряд ли могла быть написана. В конце января 1820 г. Пушкин «последним» узнал от Катенина о слухе, в прах растаптывающем честь и достоинство свободного благородного человека: будто бы его вызвали в тайную канцелярию и там высекли. Новое «ожесточённое страдание» от столь чудовищно нелепой и безмерно оскорбительной клеветы оттеснило с авансцены на второй план разрыв личного общения с Карамзиным. К тому же уже около месяца назад оформленный в эпиграмму, т.е. завершённый в сознании Поэта, разрыв поутратил предельную заостренность. Написанная и начавшая распространение в определённых кругах общественного мнения пушкинская эпиграмма против Карамзина зажила своей, независимой от автора жизнью. Думается, сказанное позволяет установить время, не позднее которого она появилась на свет: конец января 1820 г.

В общем же, эпиграмма написана Пушкиным не ранее начала декабря 1819 г. и не позднее конца января 1820 г.

В процессе написания этих строк в памяти вдруг возник медведь из сна Татьяны Лариной. Может быть, потому, что он – шатун, не спит зимой, сладко сося лапу в своей берлоге, а оказывает медвежью услугу пушкинской Музе, в результате которой она оказывается в «шалаше убогом» на пиру чудовищ во главе … с её зазнобой Ев-гением О-неги-ным. Медведь-шатун оказывается кумом Председателю сборища, ведущему себя «как на больших похоронах».

И тут же: Минский, похищающий-увозящий перед Рождеством из дома станционного смотрителя Самсона Вырина его дочь Евдокию (Благожелательную)… (О потаённой связи повести «Станционной смотритель» (1830 г.) со спорами между Карамзиным и «молодыми якобинцами» 1818-1820 гг. см.: [13].)

По давним обычаям русского народа родных и близких друзей следовало навещать на Рождество («Евгений Онегин», глава IV, строфа ХХ). Мог ли, следуя заветам предков, Пушкин в декабре 1819 г. навестить Карамзиных на Рождество, как это повелось в их отношениях с 1816, последнего лицейского, года?

Оставим лирические отступления. Каковы наиболее достоверные итоги предлагаемой здесь версии времени и обстоятельств написания одной из лучших эпиграмм Пушкина против Карамзина?

Официально принятая датировка основана на содержании возражений исторической концепции Карамзина Николаем Тургеневым (и его братом Сергеем). Это установленные факты, пренебречь ими невозможно. Однако критика может быть выражена как на языке прозы, так и поэтически, например, в эпиграммах. Временной интервал между обеими формами одной и той же сути возражений жёстко не задан, может быть довольно большим. Да и авторство совсем не обязательно должно принадлежать одному и тому же лицу. Как заметил Н.Я. Эйдельман, Пушкин оспаривал любимые парадоксы Карамзина в разговоре, запомнившемся ему вспышкой гнева обычно очень сдержанного и благожелательного к оппонентам Николая Михайловича, именно на языке прозы. Судя по содержанию (будущей) эпиграммы, аргументы Поэта в том споре совпадали (или были весьма близки) к тургеневским. Соглашаясь с возражениями Историографу, выработанными весной – летом 1818 г. в кружке Тургеневых, Пушкин, вероятно, с пылу с жару преподнёс их адресату. Примчал из столицы, с Фонтанки жгучую новость в Царское село в том виде, в каком она только что явилась на свет – в прозе. Очень напоминает Ленского в разговорах с Онегиным:

Зато и пламенная младость

Не может ничего скрывать.

Вражду, любовь, печаль и радость

Она готова разболтать (Глава 2, строфа 19).

И лишь примерно год спустя Пушкин, когда дискуссия осени 1818 – весны 1819 гг. о спасительности или губительности самодержавия/самовластия в основном закончилось, оставив каждую сторону «при своих», Пушкин написал эпиграмму. В ней он использовал ранее прошедший апробацию на задевание за живое Историографа прозаический материал.

Мстя за оскорблённое (политическое) честолюбие своё и друзей-приятелей («сорванцы и подлецы») эпиграмме Поэт «выстрелил» лишь раз. При создании «одной из лучших эпиграмм» он наверняка учитывал опыт написания других произведений в том же жанре, часть из которых приписывали ему как острослову и записному поэту среди вольнодумцев, своему среди чужих, т.е. в анти-карамзинских кругах. Исследователи относят к числу «бешеных» эпиграмму, возникшую в круге общения Николая (и Сергея) Тургенева, приведённую выше, а так же ещё две:

Мы добрых граждан позабавим

И у позорного столпа

Кишкой последнего попа

Последнего царя удавим.

На плаху истину влача,

Он доказал нам без пристрастья

Необходимость палача

И прелесть самовластья.

Пушкин солидарен с содержанием тургеневских возражений – усиленно подчеркнём ещё раз – на прозаическом языке. Но поэтически ничего общего между его и приведённой эпиграммой нет. Не исключено, что Николай Тургенев пытался привлечь Пушкина к написанию анти-карамзинской эпиграммы, чтобы в своих уже имеющихся налицо в прозе хороших мыслях сравняться с оппонентом в уровне выражения. Александр отказывался в силу сердечной приверженности к Карамзину. Возможно, воздержанию содействовал и урок, извлечённый им из памятного разговора с Историографом, в котором обозначилось зона неприкасаемости политических проблем в их личном общении. По народному разумению, первый раз – прощается, второй – запрещается, а на третий – навсегда закрываем ворота! Представляется, что в данном случае после первого раза сразу и бесповоротно мог наступить последний, никаких «вторых», даже одного из них, быть не могло, ни наедине, ни, тем более, при свидетелях. Объективно, нежелание Пушкина поэтически атаковать концепцию Карамзина предохраняла различия позиций в общем лагере просветителей от углубления до их розни, до несовместимости. Отказ Поэта длился до момента «ожесточённого страданья», выплеснувшегося «бурной» вспышкой мстительной эпиграммы. И в 1826 г. он продолжал считать её не обидной (точно вскрывающей слабость в сути критикуемой концепции), но вместе с тем и корил себя за несдержанность: «не лучшая черта моей жизни». «Учитесь властвовать собою… К беде неопытность ведёт». («Евгений Онегин», Глава IV, строфы ХVI-ХVIII).

Предлагаемая мной датировка в ранней своей половине совпадает с датой при первой публикации эпиграммы в 1861 г.: «1819». Вместе с тем значительно уточняет его, сужая с 12 месяцев до одного – последнего.

Возможность дальнейшего уточнения предполагает привлечение новых свидетельств, имеющих, скорее, косвенное указание на связь с интересующей нас темой, поскольку все прямые источники уже вовлечены в исследование и их эвристический потенциал исчерпан (почти) полностью. «Намёки» на возможность той или иной связи с написанием эпиграммы следует эксплуатировать крайне осторожно и не забывать, что их значение обретает доказательную силу только в контексте выдвигаемой версии развития событий.

3.

Три александровских странничества 1816-1818 гг., имеющие юго-западные векторы, все сходятся в восточной точке маршрутов – в Москве. Летом 1812 г. в первопрестольной Александр I пережил незабываемое единение со страной; троекратное посещение её после победы над Наполеоном и славного возвращения из европейских походов в Отечество символично выражало связь значимых событий недавнего прошлого с днями грядущими как во внешней, так и внутренней политике. Для нашей темы наиболее интересны второй и третий приезды Императора. В 1817 г. Москва торжественно отмечала 5-летнюю годовщину героического года. 12 октября Александр I принял «участие в закладке храма Христа Спасителя на Воробьевых горах, ‑ как раз между Смоленской и Калужской дорогами. Вновь накануне будущего государь обратится в прошлое, напомнит стране о сердцевине своего правления, о славном 12-м годе. Но место забвения горечи займет память о радости; царь увековечит победу не только и не столько ради нее самой, сколько ради грядущего. Пока неосуществленного, но сулящего России великие испытания ‑ и великое торжество» [6, с. 240].

Затем в январе 1818 г. последовал краткий визит императора в Санкт-Петербург, где Карамзин успел поднести ему свежеотпечатанные первые восемь томов «Истории государства Российского» ‑ и опять в дорогу – в Москву.

И наконец, 20 февраля 1818 г., в канун 205 годовщины воцарения династии Романовых на Российском престоле, в присутствии августейшего семейства и при большом стечении народа, Александр I «откроет памятник Минину и Пожарскому у храма Василия Блаженного. Откроет ‑ в те самые дни, когда в кабинетной тиши завершалась работа над знаменитой речью, предназначенной для открытия Первого Польского сейма; и внутренняя связь тут несомненна. Жест Александра должен был прочитываться так: во времена Минина и Пожарского Польша силилась погубить Россию; в его эпоху Россия Польшу ‑ спасает, наделив ее «полугосударственным статусом», учредив Польский сейм и тем самым приведя в действие польскую конституцию 1815 г. В ответ Королевство Польское своей высокоразвитой гражданственностью должно будет увлечь спасшее его Царство Русское на путь мирных преобразований.

Реальным фоном новооткрытого памятника была Кремлевская стена; торжество сопровождал бой кремлевских курантов. Но в каком-то смысле памятник открывался на фоне невидимой ограды Священного Союза и под гул курантов Истории; никак не меньше. То, что некогда замышлялось в Вене, ныне осуществлялось в Москве; Россия «по манию царя» сознательно превращала себя в эклектичный символ будущего слияния Европы в Священный Союз. Не Государей только, но и Государств. Перестраивая страну по формуле «одно государство ‑ три системы» (собственно Россия, не имеющая конституции и крепостническая; Финляндия и ‑ особенно ‑ Польша, увенчанные Законом; остзейские губернии ‑ неузаконенные, но «раскрепощенные»), царь вновь и вновь демонстрировал Европе: смотрите, разумейте, в пределах единой власти, покорной заповедям христианским, каждый народ сохраняет свое лицо, свои привычки, свою меру свободы. Больше того, народ как бы порабощенный способен подать благой пример народу как бы властвующему ‑ и тем искупить давнюю историческую вину перед ним» [6, с. 240-241].

Полонофильство в политике Александр I вызывало крайнюю неприязнь у членов тайного общества. В конце 1817 г. в Москве шли торжества, посвящённые 5-ой годовщине разгрома и изгнания из России армии Наполеона, среди «двунадесяти языцев» которой польская шляхта составляла весьма весомую часть и играла самую активную роль, недаром Наполеон называл свой поход «второй польской кампанией». На одном из собраний членов тайного общества обсуждалось письмо С. Трубецкого из Петербурга: согласно столичным слухам, Император намерен возродить разделённую при Екатерине II Великой Польшу, исправить её ошибку, милостиво вернув побеждённым вековым врагам русские – исконные! – земли. Это было бы не только потерей территории с православным населением, но и явно оскорбительным унижением духа россиян в самом себе. Правдивость сказанного о намерениях Александра I вела, по мнению собравшихся, к необходимости прекращения его царствования. Честь нанести смертельный удар венценосному отступнику без всякого жребия вызвался Якушкин. «Я решился по прибытии императора Александра отправиться с двумя пистолетами к Успенскому собору (знаменательное для возрождения самостоятельности русской государственности и православной церкви место – В.П.) и, когда царь пойдёт во дворец, из одного пистолета выстрелить в него, из другого – в себя. В таком поступке я видел не убийство, а только поединок» [цит. по: 7, с. 436]. Товарищи отговорили Якушкина от исполнения этого замысла, взяли с него слово ждать до проверки слухов.

В 10 главе «Евгения Онегина» Якушкин обнажает «цареубийственный кинжал» - с античных времён символизирующий орудие справедливого возмездия тирану, поскольку законный суд над ним невозможен. Развёрнуто свои взгляды по данной проблеме Пушкин выразил в стихотворении «Кинжал» (предположительно март 1821 г.).

Против идеи Александра I восстановить самостоятельность польского государства в пределах его прежнего могущества резко выступил и Н.М. Карамзин. Конечно, только как идейный оппонент Императора. В беседе наедине, оставшейся в тайне от всех, кроме Екатерины Андреевны, столь же молчаливой, как муж.

В октябре 1819 г. Историограф узнал от Александра I, вернувшегося из очередной поездки в Варшаву, что в своём решении польского вопроса он утвердился окончательно и намерен приступить к его исполнению. (Вот удивил бы так удивил российских реформаторов освобождением народа по манию царя: не «свово», а иного да издревле супротивного! Нашлись ли бы в ответ дерзкие, отчаянные головушки, посмевшие ограничить губительное самовластье Благословенного «удавкой», как отца его Павла I и деда Петра III? Через 14 лет у Пушкина в «Медном всаднике»: удивление бедного Евгения от прояснения сознания страшной мыслью выльется марш-шрутом вокруг памятника Петру Великому в виде удавки и угрозой: «Ужо, тебе строитель чудотворный!» … и бегством героя по ночным пустынным улицам и площадям столицы до изнеможения от фантома в собственном изображении).

«Александр мотивировал своё решение необходимостью следовать христианским заповедям любви. Всепрощения, самопожертвования. Карамзин пытался возражать императору, но тот не слышал возражений. Упоённый собственной добротой, комплиментами иностранных государственных деятелей, славой освободителя» [7, с. 436-437].

Понимая, что в устной беседе Император слышит только себя, Историограф изложил свои соображения письменно. Название рукописи, фиксирующей его позицию в критический момент для сохранения существующего единства России (территориального, политического и духовного) – «Мнение русского гражданина». Работа окончена 17 октября 1819 г. На рукописи рукой Карамзина сделана помета: «Читано государю в тот же вечер. Я пил у него чай в кабинете, и мы пробыли вместе, с глазу на глаз, пять часов, от осьми до часу за полночь» [7, с. 437]. Разговор был долгий тяжёлый. «На другой день – т.е. 18 октября – я у него обедал», ‑ добавит два месяца спустя Карамзин. 21 октября семья Карамзиных перебралась из Царского Села в столицу (см. выше), где Николай Михайлович снова встречался с Императором: «обедал ещё и в Петербурге… но мы душою расстались, кажется, навеки…» [цит. по: 7, с. 440].

Итак, в канун 19 октября – дня открытия Лицея – Карамзин всеми силами своей исторической эрудиции, жизненного опыта, устного и письменного красноречия пытался не дать явиться на свет «Лжедмитрию» в Александре I. Старался не щадя благосклонного расположения монарха к себе, верноподданному честному гражданину у трона. Исполнение долга стоило ему расставания с Александром душою. «Истина сильнее царя» ‑ одна из последних записей Пушкина перед роковой дуэлью

Об образе жизни и переживаниях Николая Михайловича: поздней осенью 1819 г. позволяет судить его письмо к И.И. Дмитриеву от 3 ноября: «Граф Каподистрия провёл у нас вечер. Северин должен быть в Италии или в Нисе, для поправления здоровья. Батюшков любуется Римом и Неаполем, Блудов скучает Лондоном, Дашков официально осматривает Грецию.

А здесь – Жуковского не вижу, Тургенева – почти не вижу, хотя и люблю их всем сердцем. Я стар для молодых, и самые старики для меня молоды. О чём говорить? Уже всё сказано. Я редко скучаю, но всем дозволяю скучать со мной. Да здравствует свобода! Часто любуюсь своими малютками. Если Андрей и Александр будут живы, то не сделают стыда моей тени и в полях Елисейских. Первый спросил у меня: где бог? На небе? Он везде, отвечал я, и на небе, и на земле – стало, бог очень широк – сказал мой пятилетний философ. Саша очень мил» [8, с. 187].

Старая петербургская гвардия разъехалась. Жаркие споры с «молодыми якобинцами», полыхавшие прошлой осенью, когда Карамзины перебрались с Захарьевской улицы на Фонтанку 25, в дом Е.Ф. Муравьёвой, утихли. О чём говорить? Уже все «за и против» сказано, каждая сторона твёрдо продолжает стоять на своём. Да здравствует свобода уединения, частого любования малютками! Любимых всем сердцем Жуковского не вижу, Тургенева (Александра) почти не вижу. В контексте ранее сказанного просматривается огромная напряжённость скрытых переживаний Карамзина: встанет ли Император на опасную тропу воссоздания польского государства. В скоро начавшемся 1820 г. ему нездоровится, но выступление в Академии наук, дозволенное Александром I, состоялось (и прошло триумфально) [8, с. 188].

Пушкин среди любимых всем сердцем Карамзиным не упоминается. Это вполне укладывается в описанные выше отношения между ними после предъявления Поэтом Историографу содержания эпиграммы в прозе. По известнейшей характеристике Николай Михайлович Иван Ивановичу Дмитриеву от 19 апреля 1820 г., «все способы образумить эту беспутную голову истощены уже давно». Т.е. Пушкин, несмотря на предостережения и возражения, остаётся на службе «под знаменем либералистов», подчас занимая в их лагере радикальную позицию; видя бесполезность критики, Карамзин оставляет его идейную приверженность в покое, приблизительно к отъезду в Царское Село в 1819 г. Отправляясь в Михайловское Поэт не упоминает Карамзина, но сожалеет о том, что не смог попрощаться «с обоими Мирабо» ‑ Николаем и Сергеем Тургеневыми; Историограф же сообщает всё тому же старинному другу в Москву: «Пушкин спасён Музами», не касаясь его политического честолюбия. Но отношения – в ином формате, с зоной сверхнапряжения, вторжение в которую грозит превращением личного общения в руины, продолжаются и в первых числах декабря 1819 г. Говоря словами Историографа, он ещё не «предал несчастного Року и Немезиде».

Здесь пора вернуться к истории рукописи «Мнение русского гражданина». Написана и прочитана государю она 17 октября. Спустя два месяца, 19 декабря, Карамзин приложил к ней записку «для потомства». Её начало, где говорится об обедах с императором 18 октября в Царском Селе и затем ещё одном в Петербурге, мы цитировали выше. Итог долгих и тяжёлых разуверений в затеваемой Е.И.В. «новации», мягко говоря, неутешителен: «мы душою расстались, кажется, навеки…» В угнетённом состоянии ожидания начала анти-екатерининской реформы, не имея возможности поделиться с кем-нибудь из близких, кроме жены, Историограф обращается к потомству.

«Потомство! достоин ли я был имени гражданина российского? Любил ли Отечество? верил ли добродетели? верил ли Богу?..

Не хочу описывать всего разговора моего с государем, но между прочим вот что я сказал ему по-французски: “Государь! у вас много самолюбия. Я не боюсь ничего. Мы все равны перед Богом. Что говорю я вам, то сказал бы я вашему отцу, государь! Я презираю либералистов нынешних, я люблю только ту свободу, которой никакой тиран не может у меня отнять… Я не прошу более вашего благоволения, я говорю с вами, может быть, в последний раз”. Но вообще я мало говорил и не хотел говорить. Душа моя остыла… Довольно сказанного для потомства и для сыновей моих, если они будут живы и вырастут.

Прибавлю, что я не изменил скромности: не сказал никому ни слова о нашем разговоре с Александром, кроме верной жены моей, с которой я жил в одну мысль, в одно чувство.

С.-Петербург, декабря 19, 1819 г.».

Александр отказался от восстановления Польши в древних пределах, но, как он сказал в 1824 г., причиной этому были не «слезные убеждения» Карамзина, а «обстоятельства» [7, с. 440-441].

Для нашей темы важно, что из всего говоренного Александром I при последних встречах с ним – в судьбоносный для единства России момент – Карамзин приводит свою оценку нынешних либералистов (в противопоставлении им собственного понимания свободы). В этом «презрении» слышится его не остывшая душа, ведущая с идейными оппонентами последний, решительный бой. Среди нынешних либералистов часто, громко, талантливо выступает против правительства и Императора молодой поэт Пушкин. Тон, в котором высказана уничижительная оценка нынешних либералистов, на мой взгляд, относится не к разговору с Александром I, состоявшемся полтора-два месяца назад, он несёт в себе эмоциональную волну взрыва, прогремевшего «два-три» дня назад. И контекст развития душевных состояний во взаимоотношениях Карамзина и Пушкина, и «кривая», график зафиксированных прямо и косвенно их личных встреч подталкивают к предположению, что разрыв между ними произошёл где-то в середине декабря 1819 г.: не ранее 6 декабря (Никола зимний, именины Николай Михайловича) и не позднее 19 декабря.

Расставание душой с двумя Александрами, возможно, сказалось на здоровье Карамзина, но не поколебало его идейной убеждённости в правоте своих взглядов (выступление на заседании Академии наук, посвящённое царствованию Иоанна Грозного). 13, 14 декабря 1825 г., узнав в михайловской ссылке о смерти Александра I, Пушкин напишет поэму «Граф Нулин» о случае, изменяющем ход истории, большой, всемирной и малой, индивидуальной. Как сложилась бы его судьба, если бы шесть лет назад в такие же декабрьские дни он окончательно не рассорился с Историографом?

4.

Меньше, чем за год до гибели, Пушкин написал статью «Александр Радищев», «вслед» которому он «восславил свободу» [5, т. III, кн. 2, с. 1034]. Черновой вариант 15 стиха «Памятника»: «Что в мой жестокий век восславил я свободу» [5, т. III, с. 424]. В биографии предшественника умудрённый опытом автор мастерски выписывает черты видного представителя «полупросвещения» («умного неумника», по определению Карамзина), во многом сходные с собственной жизнью, особенно в молодости. «Таинственность их (масонов – В.П.) бесед воспламенила его воображение. Он написал свое «Путешествие из Петербурга в Москву», сатирическое воззвание к возмущению, напечатал в домашней типографии и спокойно пустил его в продажу.

Если мысленно перенесемся мы к 1791 г., если вспомним тогдашние политические обстоятельства, если представим себе силу нашего правительства, наши законы, не изменившиеся со времен Петра I, их строгость, в то время еще не смягченную двадцатипятилетним царствованием Александра, самодержца, умевшего уважать человечество; если подумаем, какие суровые люди окружали еще престол Екатерины, ‑ то преступление Радищева покажется нам действием сумасшедшего. Мелкий чиновник, человек безо всякой власти, безо всякой опоры, дерзает вооружиться противу общего порядка, противу самодержавия, противу Екатерины! И заметьте: заговорщик надеется на соединенные силы своих товарищей; член тайного общества, в случае неудачи, или готовится изветом заслужить себе помилование, или, смотря на многочисленность своих соумышленников, полагается на безнаказанность. Но Радищев один. У него нет ни товарищей, ни соумышленников. В случае неуспеха — а какого успеха может он ожидать? — он один отвечает за все, он один представляется жертвой закону. Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а «Путешествие в Москву» весьма посредственною книгою; но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося конечно, но действующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостию.

Но, может быть, сам Радищев не понял всей важности своих безумных заблуждений. Как иначе объяснить его беспечность и странную мысль разослать свою книгу ко всем знакомым, между прочими к Державину, которого поставил он в затруднительное положение? Как бы то ни было, книга его, сначала не замеченная, вероятно потому, что первые страницы чрезвычайно скучны и утомительны, вскоре произвела шум. Она дошла до государыни. Екатерина сильнобыла поражена. Несколько дней сряду читала она эти горькие, возмутительные сатиры. «Он мартинист, ‑ говорила она Храповицкому (см. его записки), ‑ он хуже Пугачева; он хвалит Франклина». ‑ Слово глубоко замечательное: монархиня, стремившаяся к соединению воедино всех разнородных частей государства, не могла равнодушно видеть отторжение колоний от владычества Англии. Радищев предан был суду. Сенат осудил его на смерть (см. Полное собрание законов). Государыня смягчила приговор. Преступника лишили чинов и дворянства и в оковах сослали в Сибирь» [5, т. XII, с. 31-32].

Я извиняюсь, что не цитирую этот шедевр био- (и одновременно автобио-) графического жанра. Скрепя сердце от сильнейшего искушения следить за пушкинским осмыслением важнейших духовных вех возмужания (полу)просвещённого юноши во второй половине XVIII в. и в первой четверти XIX в., обращаю внимание читателей на эпиграф статьи, выбранный Пушкиным к столь значимой для него теме.

Il ne faut pas qu’un honnête homme mérite d’être pendu.

Слова Карамзина в 1819 г.[5, т. XII, с. 30].

(Перевод: Честному человеку не должно повергать себя виселице (франц.)).

В 1836 г. Поэт полностью согласен с Историографом. В 1819 г. они спорили по этому вопросу. Карамзин, скорее всего, неоднократно высказывал нечто подобное в дискуссиях с оппонентами, в первую голову с «молодыми якобинцами». И, думается, без этого кредо Николай Михайловича не обошлось в его декабрьском 1819 г. споре с «бурным и кичливым» политическим честолюбием молодого «француза А.Р.» (Александра Пушкина), споре, предавшем эту «беспутную голову Року и Немезиде.

Эту тему Карамзин обсуждал не только с Пушкиным, Вяземский вспомнит о ней в дни после казни пятерых декабристов, троих из которых он знал лично. Князь Пётр пишет в записной книжке в июле 1826 г.: «Не знаю, справедлива ли догадка моя, изъявленная выше, по крайней мере 13-е число жестоко оправдало мое предчувствие! Для меня этот день ужаснее 14-го.

По совести нахожу, что казни и наказания несоразмерны преступлениям, из которых большая часть состояла только в одном умысле. Вижу в некоторых из приговоренных помышление о возможном цареубийстве, но истинно не вижу ни в одном твердого убеждения и решимости на совершение оного.

Одна совесть, одно всезрящее Провидение может наказывать за преступные мысли, но человеческому правосудию не должны быть доступны тайны сердца, хотя даже и оглашенные. Правительство должно обеспечить государственную безопасность от исполнения подобных покушений, но права его не идут далее…

Правительство имело право и обязанность очистить, по крайней мере на время, общество от врагов его настоящего устройства, и обширная Сибирь предлагала ему свои безопасные заточения. Других нужно было выслать за границу, и Европа, и Америка не устрашились бы наводнения наших революционистов. Не подобными им людьми совершается революция, не только в чужбине, но и дома.

Пример казней, как необходимый страх для обуздания последователей, есть старый припев, ничего не доказывающий. Когда кровавые фазы Французской революции, видевшей поочередную гибель и жертв, и притеснителей, и мучеников, и мучителей, не служат достаточными возвещениями об угрожающих последствиях, то какую пользу принесет лишняя виселица? Когда страх казни не удерживает руки преступника закоренелого, не пугает алчного и низкого корыстолюбия, то испугает ли он страсть, ослепленную бедственными заблуждениями, вдыхающую в душу необыкновенный пламень и силу, чуждые душе мрачного разбойника, посягающего на вашу жизнь из-за ста рублей.

Плаха грозит и ему так же, как государственному преступнику, но ему она является во всем ужасе позора, а последнему – в полном блеске апофеоза мученичества. Когда страх не действителен на порок, всегда малодушный в существе своем, то подействует ли он на фанатизм, который в самом начале своем есть уже исступление, или выступление из границ обыкновенного.

Одни безумцы могут затеять революцию на свое иждивение и для своих барышей. Рассудок, опыт должны им сказать, что первые затейщики бывают первыми жертвами, но они безумцы, в них нет слуха для внимания голосу рассудка и опыта! Следовательно, и казнь их будет бесплодной для других последователей, равно безумных. А для того, который замышляет революцию в твердом и добросовестном убеждении, что он делает должное, личный успех затмевается в ложном или истинном свете того, что он почитает истиной!

...Закон может лишить свободы, ибо он ее и даровать может, но жизнь изъемлется из его ведомства. Смерть, таинство. Никто из смертных не разгадал ее. Как же располагать тем, чего мы не знаем? Может быть, смерть есть величайшее благо, а мы в святотатственной слепоте ругаемся сею святыней! Может быть, сие таинство есть звено цепи нам неприступной и незримой, и что мы, расторгая его, потрясаем всю цепь и расстраиваем весь порядок мира, запредельного нашему.

Говорю здесь об одних политических преступниках, коих единственное преступление в мнении, доведенном до страсти... Человеку в жару страсти, или страстей своих порочных или возвышенных, все равно, не нужно ободрять себя рассуждениями. Он в слепом отчаянии ничего не видит, кроме цели своей, и бешено рвется к ней сквозь все преграды и мимо всех опасностей. Страх смерти может господствовать в душе ясной, покойной, любующейся настоящим, но не такова душа заговорщика. Она волнуема и рвется из берегов. Мысль о смерти теряется в буре замыслов, надежд, страстей, ее терзающих.

Карамзин говорил гораздо прежде происшествий 14-го и не применяя слов своих к России: «честному человеку не должно подвергать себя виселице!».

Сам Карамзин сказал же в 1797 г.:

Тацит велик; но Рим, описанный Тацитом,

Достоин ли пера его?

В сем Риме, некогда геройством знаменитом,

Кроме убийц и жертв, не вижу ничего.

Жалеть об нем не должно:

Он стоил лютых бед несчастья своего

Терпя, чего терпеть без подлости не можно.

Какой смысл этого стиха? На нем основываясь, заключаешь, что есть же мера долготерпению... Был ли же Карамзин преступен, обнародывая свою мысль, и не совершенно ли она противоречит апофегме, приведенной выше? Вот что делает разность мнений!»

Н.Я. Эйдельман комментирует это любопытнейшее изречение так: «Карамзин в 1819-м (т.е. в разгар споров о его восьми томах) очевидно хотел по-другому сказать уже прежде им сказанное, что “всякие насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот”, в то время как для честного человека возможны другие пути…

Но в ответ мы слышим с декабристской стороны, что “честный человек как раз должен подвергать себя виселице”, что эшафот “ничего не доказывает…

Тургенев, Муравьев, Орлов, Пушкин, Вяземский в 1818-м, 1819-м, 1820-м прямо говорили (или подразумевали в разговорах, письмах, намеках, эпиграммах) примерно следующее: если Николай Михайлович приводит доводы и факты против декабристских идей, он, как человек честный, вероятно, обязан одновременно оспаривать и самодержавно-крепостническую, аракчеевскую систему, иначе „рабство предпочитает свободе“. Многое сказать “наверху” – такая возможность имелась!» [4, с. 112].

Если бы Николай Михайлович в конце 1819 г. изменил своей скромности, нарушил бы молчание о готовящихся реформах Александра I для Польши в ущерб России, то, что был бы для русских либералистов удар грома среди ясного неба в сравнении с «благой» вестью Ангела!?

Под статьёй «Александр Радищев» Пушкин посчитал нужным поставить точную дату и место работы над ней: «3 апреля 1836. С.П.Б.»

20 лет с начала личного общения ещё лицеиста № 14, ещё предпоследнего курса, с Карамзиным, перебравшимся из первопрестольной в Царское Село – Петербург для нудной, кропотливой подготовки первых осьми томов «Истории» к печатанью в типографии.

Апрель 1836 – скоро 10 лет как в С.П.Б. «Граф истории» окончил свой путь земной и началась история выяснения авторства и обстоятельств написания против него «одной из лучших эпиграмм»… «Не лучшая черта моей жизни».

«3 апреля 1836» ‑ возможно, 16 годовщина дня, когда Поэт узнал, что генерал-губернатором С.П.Б. Милорадовичем по велению Императора начато расследование о вольнолюбивых, противоправительственных стихах, потопом наводнивших столицу. Возможно, дело получило ход в близкое к этому дню время, например, 5 апреля. «Мне бой знаком» - стихотворение, датируемое началом апреля 1820 г. В этот год, в этот день вскрылась Нева на неделю раньше обычного срока. Под треск её льдин через восемь лет завершится действие романа Евгений Онегин. Сам же Пушкин в 1828 г. приступил к работе над поэмой «Мазепа», ставшей «Полтавой». Вообще это день для России исторический: в 1242 г. Александр Невский устроил немецким захватчикам Руси, ослабленной погромом Орды, Ледовое побоище. За два года до рождения Поэта 5 апреля 1797 г. во время коронации в Москве Павел I объявляет новый закон о престолонаследии, согласно которому им становится его старший сын Александр Павлович.

Для нашей темы существеннее, что в апреле 1820 закончится 4-х месячный разрыв в личном общении между Карамзиным и Пушкиным. Сердечная приверженность Поэта к Историографу получит прилив новых живительных сил в его заступничестве перед Александром I, несмотря на сохранившую разницу между ними в политических взглядах и не умиротворённую до конца (притихшее) бурное и кичливое честолюбие молодого таланта.

5.

В октябре 1823 г. Поэт работает в Одессе над окончанием 1 главы «Евгения Онегина». Его тогдашнее тяжёлое, мучительное состояние души во многом повторяло осенне-зимние переживания четырёхлетней давности в Санкт-Петербурге. Сложение подобных друг другу времён (с различиями в акцентах мирочувствования в каждом из них) нашло выражение в сближении двух действующих лиц романа. Представленные в свете автор-рассказчик и заглавный герой постепенно знакомились всё короче, стали приятелями и, наконец, подружились: проводили время в долгих совместных прогулках, думали, чувствовали, мечтали заодно. Интересующему нас предмету Пушкин посвятил две строфы.

XLV.

Условий света свергнув бремя,

Как он, отстав от суеты,

С ним подружился я в то время.

Мне нравились его черты,

Мечтам невольная преданность,

Неподражательная странность

И резкий, охлажденный ум.

Я был озлоблен, он угрюм;

Страстей игру мы знали оба:

Томила жизнь обоих нас;

В обоих сердца жар угас;

Обоих ожидала злоба

Слепой Фортуны и людей

На самом утре наших дней.

XLVI.

Кто жил и мыслил, тот не может

В душе не презирать людей;

Кто чувствовал, того тревожит

Призрак невозвратимых дней:

Тому уж нет очарований.

Того змия воспоминаний,

Того раскаянье грызет.

Все это часто придает

Большую прелесть разговору.

Сперва Онегина язык

Меня смущал; но я привык

К его язвительному спору,

И к шутке с желчью пополам,

И злости мрачных эпиграмм.

«Я был озлоблен», по-моему, больше тяготеет к осени-зиме 1819 и зиме 1820 г., а «угрюм» ‑ к осени-зиме 1823 и зиме 1824 гг. (недаром по плану Онегин должен навестить друга в Одессе после их трёхлетней разлуки; но эта хронология рецидива пушкинской хандры выбивалась примерно на год из хода развития главных событий романа, поэтому Пушкин пожертвовал их встречей на юге, у Чёрного моря).

Несомненно, что разрыв с Карамзиным входил в злобу «Слепой Фортуны и людей / На самом утре» Александра дней. (Тут же всплывает противоположное: «Дней александровых прекрасное начало».)

Встречи с Поэтом «Злоба» дождалась в отношениях с Историографом, как предполагается здесь, в декабре. Но она не отставала от Александра, «как тень иль верная жена», и в общении с политическими оппонентами Карамзина. Пушкин серьёзно поссорился и с главой умеренных реформаторов – с Николаем Тургеневым. За время почти трёхлетнего общения Николай Иванович «не раз даёт чувствовать Пушкину, что нельзя брать ни за что жалование и ругать того, кто даёт его» [9, т. 1, с. 122]. Один раз в квартире братьев на Фонтанке в присутствии Александра Тургенева Николай «ругает и усовещивает» Поэта «за его тогдашние эпиграммы и пр. против правительства». Пушкин вызывает Николая Ивановича на дуэль, но затем берёт вызов обратно и извиняется за свою горячность» [9, т. 1, с. 122]. В книге Л.А. Черейского: «за последние эпиграммы против правительства» и извинения за вызов на дуэль Поэт просил письменно (письмо А.И. Тургенева к Н.И. Тургеневу от 3 июня 1826) [10, с. 449-450].

«Летопись жизни и творчества Александра Пушкина» датирует ссору Н.И. Тургенева с Поэтом очень широко (почти предельно): «1817. Сентябрь… 1820. Март, 19» [9, с. 122]. Представляется, что, вероятнее всего, она произошла в период наивысшего озлобленного негодования Пушкина на властителей и их приспешников, «гасителей» Свободы, когда его язык привычен стал «к язвительному спору и к шутке, с желчью пополам» и извергался злостью мрачных эпиграмм. Эта бурная противоправительственная активность Пушкина противоречила затеянному в конце 1819 г. Николаем Тургеневым делу. Он составил записку «Нечто о крепостном состоянии в России» и 4 января 1820 г. отправил её Ф.Н. Глинке для петербургского генерал-губернатора графа М.А. Милорадовича [11, с. 358]. На следующий день Н.И. Тургенев пишет в «Дневнике»: «По холодности, с которою смотрят у нас на всё, о чём без ужаса и думать нельзя, нельзя надеяться, чтобы из сего нечта и из многих других нечт что-нибудь вышло. Почитая обязанностью не пропускать удобных случаев говорить и писать в пользу права и несчастия. Я написал 67 страниц в четыре утра; вчера же опять по той же причине сделал я маленький экстракт из моего рассуждения. Тьма необъятная. Судя по-человечески. Ничего нельзя предвидеть истинно хорошего и полезного; даже и чрезвычайных происшествий предугадывать невозможно.

13 февраля (1820 г.) Моё нечто понравилось Милорадовичу, и он отдал его далее. Там и село. И там, как говорят, не умерла ещё идея освобождения. Но я начинаю верить одним только делам. А дела нет, даже и в надежде. Совет будет рассматривать проект Комиссии составления законов о продаже людей. Проект Комиссии хорош, сколько может быть хорошо узаконение, запрещающее – «продавать людей, как скотов, чего во всём свете не водится и от чего не малый вопль бывает». – Это сказал Пётр Великий в 1721 г.

В (Государственном) совете я не предвижу никакого успеха доброму: имею надежду на графа Милорадовича, полунадежду – на графа Кочубея, князя Голицына – ¼ надежды; на графа Головина просто надеюсь, и то, если он к тому времени приедет. Дурак Яков Лобанов и Пестель, от которого стонала и стонет Сибирь, болван Шишков восстают против праха Петра Великого. Чего ожидать от этих автоматов, составленных из грязи, из пудры, из галунов и одушевлённых подлостию, глупостию, эгоизмом? Карамзин им вторит! – Россия! Россия! Долго ли ты будешь жертвою гнусных рабов, бестолковых изменников?

В Гишпании восстало несколько полков. Опять ли все погибнет, и надолго ли? [11, с. 315-316].

Вторая половина декабря 1819 г. – январь 1820 г. (1-20 февраля Пушкин болеет [9, т. 1, с. 170] – наиболее вероятное время ссоры Поэта с Николаем Тургеневым; язвительная, озлобленная взвинченность доводит до вызова на дуэль, возможно, из-за упрёков старшего младшему о жаловании, потерявших за три года новизну и остроту и из-за последних эпиграмм против правительства, которые могут помешать сдвинуть идею освобождения в сторону её практического воплощения. Чем бы ни завершилась состоявшаяся дуэль её участники – по закону Петра I, подлежали суду и строгому наказанию.

Автор записки об освобождении крепостных крестьян, которая находилась на рассмотрении в верхах государственной власти и «над» ней, должен был по здравому разумению быть выведен из-под удара последствий поединка чести (возникла ситуация, дающая не уничижающее исключение из строжайших правил «чести беспощадной»). Пушкин попросил прощение – письменно, что отсекало возможности кривотолков в понимании отказа от дуэли. Стороны помирились вполне. 18 февраля 1820 г. в письме к Вяземскому в Варшаву Н.И. Тургенев оценивает состояние современного общества (света): «эту нравственную стужу… надобно описать не Хераскову, а вам или Пушкину: «Описание нравственной зимы» [9, т. 1, с. 171]. Подход к постановке основной темы «Евгения Онегина»…

Сам Пушкин в эти февральские дни выздоравливает и начинает читать друзьям и ближайшим приятелям почти законченную поэму «Руслан и Людмила» (А.И. Тургенев к 25 февраля слушал её два раза).

Более полную картину событий, обусловивших «озлобленность и угрюмость» в душе Поэта, например, конфликт с Толстым-Американцем, даёт «Летопись» его жизни и творчества. Путеводителем по ним служит его исповедальное письмо (неотправленное) Александру I:

«Необдуманные речи, сатирические стихи обратили на меня внимание в обществе, распространились сплетни, будто я был отвезен в тайную канцелярию и высечен.

До меня позже всех дошли эти сплетни, сделавшиеся общим достоянием, я почувствовал себя опозоренным в общественном мнении, я впал в отчаяние, дрался на дуэли – мне было 20 лет в 1820 г. – я размышлял, не следует ли мне покончить с собой или убить ‑ В.

В первом случае я только подтвердил бы сплетни, меня бесчестившие, во втором – я не отомстил бы за себя, потому что оскорбления не было, я совершил бы преступление, я принес бы в жертву мнению света, которое я презираю, человека, от которого зависело все и дарования которого невольно внушали мне почтение.

Таковы были мои размышления. Я поделился ими с одним другом, и он вполне согласился со мной. – Он посоветовал мне предпринять шаги перед властями в целях реабилитации – я чувствовал бесполезность этого.

Я решил тогда вкладывать в свои речи и писания столько неприличия, столько дерзости, что власть вынуждена была бы наконец отнестись ко мне, как к преступнику; я надеялся на Сибирь или на крепость, как на средство к восстановлению чести.

Великодушный и мягкий образ действий власти глубоко тронул меня и с корнем вырвал смешную клевету. С тех пор, вплоть до самой моей ссылки, если иной раз и вырывались у меня жалобы на установленный порядок, если иногда и предавался я юношеским разглагольствованиям, все же могу утверждать, что, как в моих писаниях, так и в разговорах, я всегда проявлял уважение к особе вашего величества.

Государь, меня обвиняли в том, что я рассчитываю на великодушие вашего характера; я сказал вам всю правду с такой откровенностью, которая была бы немыслима по отношению к какому-либо другому монарху.

Ныне я прибегаю к этому великодушию. Здоровье мое было сильно подорвано в мои молодые годы; аневризм сердца требует немедленной операции или продолжительного лечения. Жизнь в Пскове, городе, который мне назначен, не может принести мне никакой помощи. Я умоляю ваше величество разрешить мне пребывание в одной из наших столиц или же назначить мне какую-нибудь местность в Европе, где я мог бы позаботиться о своем здоровье».

Датируется началом июля – сентябрь (до 22-го) 1825 г.

Михайловское [5, XIII, с. 227-228. Оригинал по-французски, перевод: с. 548-549].

6.

Пушкинистов давно привлекает своей загадочностью одно произведение Александра Сергеевича, получившее название «Воображаемый разговор с Александром I «Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: «Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи». Александр Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством, а я бы продолжал: «Я читал вашу оду «Свобода». Она вся писана немного сбивчиво, слегка обдумано, но тут есть три строфы очень хорошие. Поступив очень неблагоразумно, вы, однако ж, не старались очернить меня в глазах народа распространением нелепой клеветы. Вы можете иметь мнения неосновательные, но вижу, что вы уважили правду и личную честь даже в царе». – «Ах, ваше величество, зачем упоминать об этой детской оде? Лучше бы вы прочли хоть 3 и 6 песнь «Руслана и Людмилы», ежели не всю поэму, или I часть «Кавказского пленника», «Бахчисарайский фонтан». «Онегин» печатается: буду иметь честь отправить 2 экз. в библиотеку вашего величества к Ив. Андр. Крылову, и если ваше величество найдете время...» — «Помилуйте, Александр Сергеевич. Наше царское правило: дела не делай, от дела не бегай. Скажите, как это вы могли ужиться с Инзовым, а не ужились с графом Воронцовым?» — «Ваше величество, генерал Инзов добрый и почтенный старик, он русский в душе; он не предпочитает первого английского шалопая всем известным и неизвестным своим соотечественникам. Он уже не волочится, ему не 18 лет от роду; страсти, если и были в нем, то уж давно погасли. Он доверяет благородству чувств, потому что сам имеет чувства благородные, не боится насмешек, потому что выше их, и никогда не подвергнется заслуженной колкости, потому что он со всеми вежлив, не опрометчив, не верит вражеским пасквилям. Ваше величество, вспомните, что всякое слово вольное, всякое сочинение противузаконное приписывают мне так, как всякие остроумные вымыслы князю Цицианову. От дурных стихов не отказываюсь, надеясь на добрую славу своего имени, а от хороших, признаюсь, и силы нет отказываться. Слабость непозволительная». ‑ «Но вы же и афей? вот что уж никуда не годится». ‑ «Ваше величество, как можно судить человека по письму, писанному товарищу, можно ли школьническую шутку взвешивать как преступление, а две пустые фразы судить как бы всенародную проповедь? Я всегда почитал и почитаю вас как лучшего из европейских нынешних властителей (увидим, однако, что будет из Карла X), но ваш последний поступок со мною — и смело в том ссылаюсь на собственное ваше сердце – противоречит вашим правилам и просвещенному образу мыслей...» — «Признайтесь, вы всегда надеялись на мое великодушие?» ‑ «Это не было бы оскорбительно вашему величеству: вы видите, что я бы ошибся в моих расчетах...»

Но тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму «Ермак» или «Кочум», разными размерами с рифмами» [5, т. 11, с. 23].

В «Воображаемом разговоре …» масса интересной информации: об отношениях Поэта с царём и различными сановниками, об оценке пушкинского творчества, о пылкости его характера, о великодушии и благоразумии и т.д. Каждая из перечисленных и неназванных тем заслуживает специальной, подробной проработки. Чего стоит, например, «Наше царское правило: дела не делай…» С одной стороны, с ним прямо набивается на сопоставление характеристика «кочующего деспота» из «Ноэля» 1818 г.:

О, радуйся народ: я сыт, здоров и тучен;

Меня газетчик прославлял;

Я пил, и ел, и обещал —

И делом не замучен [5, т. 2, кн. 1, с. 32].

С другой, неявной стороны, с отношениями неразлучных от «делать нечего друзей» в романе в стихах «Евгений Онегин» (гл. 2, строфы XVIII, XIV, XV и далее). Хоть и знал людей Евгений и «вообще их презирал», но в непреложности правила сего был сноснее многих – делал исключенья: «Иных он очень отличал / И вчуже чувство уважал». Не спешил делиться с младшим участником (Владимир в этом качестве потеснил автора-рассказчика 1 главы) диалогов обо всём на том и этом свете горьким опытом, своим и многовековым, чтобы не ускорить в юном поэте разочарования в Совершенстве мира, не пробудить мучительных подозрений, холодных скептических сомнений и ледяного неверия в чудеса. До поры до времени снисходительное «ничегонеделание» Онегина было охранительно, благоприятно для юного жара и юного бреда Ленского. Для горячки его минутного блаженства….

Стоп! Иначе потеряем напрочь предмет нынешнего обсуждения. Подивимся негаданной встрече Александра Благословенного и Евгения Онегина в ничегонеделании («О сколько нам открытий чудных» преподносит хрестоматийный текст А.С.!) и вернёмся к «Воображаемому разговору…» Прежде всего нас интересует время возникновения этой дивной пушкинской фантазии и обоснованность, содержательная неслучайность её в тогдашнем творческом контексте. Ближайшими михайловскими соседями «Разговора…» на рубеже 1824-1825 гг. были Автобиографические записки и 5 первоначальных сцен трагедии «Борис Годунов». Необходимо старательно поискать существенные связи между ними. Ведь известно, что «рядом» и «после этого» не обязательно для нечто значит «на основании, по причине этого» или в существенной связности с ним. Соположенность в пространстве и времени ещё не есть со-вмещённость в единство мерно-сущностного бытия. Присутствие в классе учеников не обязательно говорит об их вовлечённости (тем более полной) в процесс обучения преподаваемого предмета.

После отъезда родных в первой половине ноября из Михайловского ссылка Александра Сергеевича потекла в уединении. Он возобновил «Записки», в них помечена дата 19 ноября. Поэт воссоздаёт значимые для своего жизненного пути лица и события последних семи лет, с момента окончания Лицея 9 июня 1817 г.: «Вышед из Лицея - писал он в своих "Записках", ‑ я почти тотчас уехал в псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике и проч., но всё это нравилось мне не долго. Я любил и до ныне люблю шум и толпу и согласен с Вольтером в том <что> деревня est le premier» [5, т. 12, с. 304]. Краткое «быстрое введение» к осмыслению: «Куда, куда завлек меня враждебный гений?» (из написанного немного позже в 1825 г. стихотворения «Андре Шенье»).

По хронологии далее должно следовать и нет сомнений, что следовало описание знакомств и общения вырвавшегося – наконец-то! – на свободу 6-летнего затворника с разными людьми и столичными кругами, а также описание примечательных для молодого человека происшествий (положим. «четверной дуэли») осени-зимы 1817 г.

Эта часть записок, наиважнейшая для понимания взросления Поэта, к огромному сожалению, уничтожена автором из-за своего родства с декабризмом. Сохранилось лишь окончание фразы о печати вольномыслия (надо полагать: на суждениях, чувствах, целях и поступках людей того 17 года). Напомним, что конец 1817 г. – это 5 годовщина победы над Наполеоном в Отечественной войне, это – пора вступление Пушкина под знамёна либералистов (вероятно, последние числа ноября).

Следующий фрагмент Записок (сохранившийся, скорее всего, в переработанном позже виде) посвящён началу 1818 г., ознаменованному выходом в свет первых восьми томов «Истории государства» Карамзина. Выздоравливающий после кризиса смертельно опасной гнилой горячки, длившейся шесть недель, Александр, один из первых, получает драгоценный дар от автора и читает все тома в постели «с жадностью и вниманием» [5, т. XII, с. 305].

О бесспорной первостатейной значимости личности Николая Михайловича и его фундаментального произведения в развитии своей духовности Пушкин превосходно написал сам. Среди бескрайнего, всё растущего множества суждений исследователей по данной проблеме хотелось бы наметить реконструкцию той особенной грани, которую выявляет в ней уединённость Поэта в первую позднюю осень Михайловской ссылки, неопределённой по сроку. Представляется, что для заключённого в неволю певца свободы (как и А. Шенье), высокий, образцовый пример Историографа поворачивается не столько со стороны явленных образованной публике грандиозных достижений (как в воспоминаниях о 1818 г.), сколько со стороны постоянного, многолетнего, незримого почти всем труда. «Труд, хоть (ежедневно – В.П.) малый, но живой постоянный». Карамзин, добровольно ушедший от мирских забот, похвал и хулы, «в обитель дальнюю трудов и чистых нег» семьи и дружества очень немногих. Этот многолетний по-двиг духовного труженика Вяземский определил как «постриг в историки». «Постригли» за афеизм в частном письме и просившегося на волю с царской службы Пушкина, определив ему в качестве «бессрочного» монастырского заключения родные пенаты. Хотя и по-разному, оба – и Историограф в 1804 г. и Поэт двадцать лет спустя – уподобились друг другу в чине монастырском.

Более того, несколько иначе повторялась ситуация их первого года личного общения в Царском Селе 1816 г. тогда юный Александр считал лицейскую жизнь монастырской (с первого стихотворения «К Наталье», 1813 г. «влюблённый болтун» признаётся: «я … монах!»). И…всё свободное время проводит в «келье» Карамзиных, где трудолюбивый летописец изо в день пишет правдивый, нелицеприятный «донос» потомкам о временах предков и его сонынешников. Теперь, в дни наступившей череды семейных праздников Карамзиных 1824 г., в домике поселяется на постоянное жительство дух Историографа.

Прозаически говоря. Через десять дней с числовой пометки на автобиографических Записках, а именно 29 ноября, под прямым воздействием 10 и 11 томов «Истории государства Российского» Пушкин приступает к работе над исторической драмой. Выбирает не самый выгодный для обличения мрачной тирании, ужасной пагубы безудержного произвола самовластья период - не период разгула опричнины при первом царе Иоанне IV (т. 9). А, скорее всего, в соответствии с личными переживаниями и общим настроем той поры, отдаёт предпочтение эпохе Смуты.

Смута переполнена всевозможными и невозможными бедами, почти поголовным отступничеством от исполнения служебного и религиозно-нравственного долга, коварных интриг и невиданных предательств родовых традиций и интересов Отечества. Все эти и прочие нестроения в государстве и душах людей русских ставят Святую матушку Русь на край (а для рассудка даже и за него) полной гибели.

Подготовительные материалы к трагедии открывает запись, выделенная Пушкиным: «Убиение св. Димитрия». [2, т.7.с.332].

В этом событии (преступлении) многие историки усматривают исток мощной катастрофы, разрушительно разразившейся в России в XVII столетии.

Современники Пушкина ассоциировали с убиением царевича Дмитрия начало правления Александра 1, бывшего в курсе заговора против родителя. Сын соучаствовал в лишении трона отца, обернувшегося убийством, хотя именно Павел I при своём восшествии на престол узаконил передачу короны старшему сыну, ограничив тем самым волю абсолютного монарха в вопросе о престолонаследии. Кроме того, 7 ноября 1824 г. Санкт-Петербург пережил одно из сильнейших, сокрушительнейших, наводнений в своей истории, сильно напугавшее Александра I, мистически связывавшего его как знамение конца с подобным невским потопом в год своего рождения. А Пушкин в тихой глуши заточения, «в пустыне мрачной» томился жаждою духовной.

Таким образом, оказывается, что Благословенный присутствует в «летописаниях» Пушкина не только как виновник его заточения, но и как Тень убийц царственного лица. С (насильственной) смертью св. Димитрия, младшего сына Иоанна IV Грозного, прервалась мужская линия московской ветви династического древа Рюриковичей, идущая от Даниила Александровича, младшего сына последнего Великого князя всей Руси Александра Невского. Прервалась связь времён, из космического паза Бытия опасно и надолго вывихнулся позвонок: быть или не быть?

Всё же царствование Александра I в целом от всеобщего Нестроения далеко, а в небывалом единении Государя, правящих властей и остального народа в борьбе с наполеоновским нашествием противоположно ему. Это побуждает в сопоставлении эпохи рубежа XVI-XVII вв. с эпохой первой четверти XIX в. искать другие, специфические переклички, конкретно и точно имеющие отношение к биографиям обоих Александров. И таковая обнаруживается – прямо на виду со всех сторон. Наверно, в силу своей полной очевидности, она, насколько мне известно, ускользала от внимания исследователей. Речь идёт о событиях, случившихся в один и тот же день, но разделённых более чем двумя столетиями. 19 октября: день рождения царевича Дмитрия в 1582 г. и день открытия Лицея в 1811 г. Александр I возглавлял учреждение учебного заведения нового типа для подготовки стоящих с веком Просвещенья наравне государственных служащих и торжественно открыл его в Царском Селе. В сём знаменательном мероприятии в числе 30 набранных лицейских воспитанников первого набора принял участие Александр Пушкин. «Он взял Париж, Он основал Лицей», ‑ так Поэт определил две главные заслуги своего венценосного тёзки, прощая ему неправое гоненье. Это самое знаменитое из стихотворений Пушкина к лицейским годовщинам написана в октябре 1825 г. Т.е. совпадает с работой над «Борисом Годуновым», законченным 7 ноября того же года – в первую годовщину Потопа.

Глубоко личностным, сокровенным переживанием Пушкина в годину мировоззренческого кризиса было осмысление отступления от сословно-родового призвания, падение чести в заблуждение самозванства. Ярчайший пример последнего – Лжедмитрий (с говорящей фамилией Отрепьев), прокладывающий себе путь мечом к якобы законному трону праотцов через море крови соотечественников, предательство веры и обещания раздачи огромных территорий русских земель иностранным властителям. Обратим внимание на то, что трагедия романтического героя, расстриги и предателя «природного» долга, создаётся Поэтом до восстания декабристов, которое он расценит как «несчастное» и для его участников, и для их родных, и для развития благого Просвещения в России. При всём неприятии вооружённого бунта и тайных заговоров он постоянно, до конца жизни, будет выражать сочувствие и помощь осуждённым, поддавшимся «болезни века», призывать государственную власть и прежде всего победившего Императора к милости падшим. Свои семь-восемь лет нахождения «под знаменем либералистов» (с осени 1817 г. по 1824/25 гг.) он зачислит в период заблуждений. Отсюда мотив библейской притчи о «блудном сыне» в «Станционном смотрителе». Отсюда обдёрнувшийся в беспроигрышной карточной комбинации обрусевший немец Германн; сошедший с ума от полученного, как бы обухом по голове, удара он помещён в нумер 17 обуховской больницы. Наконец, Пётр Андреевич Гринёв (олицетворяющий непобедимую зелень жизни и первозванных апостолов), оставшийся верным служебной присяге в сложнейших перипетиях ожесточённой гражданской войны, нашедший человеческое понимание с главарём «бунта бессмысленного и беспощадного» ‑ этот герой екатерининского царствования, дедовских времён – окончит свой жизненный путь в конце 1817 г. [см. черновик «Капитанской дочки»: 5, т. VIII, с. 906].

Итак, ровно за век до большевистского переворота Пушкин проникся политическими идеями либерализма, что нашло поэтическое выражение в оде «Свобода» («Вольность»). Спустя семь годин «Краёв чужих неопытный любитель / И своего всегдашний обличитель» (1817 г.) по воле Александра I оказался в отставке и в ссылке без определённого срока – «И был печален мой приезд» в родовые пенаты. Здесь он приступил к осмыслению своих духовных и не только блужданий в «Записках» и в трагедии «Борис Годунов». С 29 ноября в его уединении постоянно и активно присутствовал Граф истории, если не излечивая прямо. То компетентно помогая диагностировать причины. Симптомы и характер течения «болезни века XVII и XIX. 19 октября – скрытая калитка; отворив её, в келью пострижеников истории наведывался царствующий Ангел (как и 8 лет назад в китайский домик Царского Села), сам не обойдённый либеральным поветрием.

Выходит, что появление «Воображаемого разговора с Александром I» далеко не мимолётная, не однократно бесследная случайность в духовном преображении Пушкина на рубеже 1824-1825 гг. Не простое соположение в пространстве и времени с Записками и романтической трагедией, содержательно она существенно связана с соседями – совсем не похожа на Онегина, избегающего их. В творчестве Пушкина перечисленные произведения одной духовной жаждою томимы.

В Академическом полном собрании сочинений «Воображаемый разговор…» «датируется 1824, декабрь – 1825, февраль» [5, т. ХI, с. 531]. Т.е. в начальной части совпадает с предположенным временем разрыва личного общения Карамзина с Пушкиным. В собрании сочинений, расположенных в хронологическом порядке. Датировка ограничивается одним декабрём и сужается предположительно до трёх дней: 8-10 декабря 1824 г. [12, т. 111, с. 478].

В пользу участия Александра I «сам-третей» (ср. «Моцарт и Сальери») в судьбоносном разговоре историографа с Поэтом в декабре 1819 г. говорит и общее соображение о соотношении теоретических идей, в том числе политических, с практикой. При переходе первых с потустороннего плато своего вечного пребывания в изменчивое море посюстороннего существования никак не обойтись без людей, живущих здесь и сейчас и действующих «за» или «против» воплощения вдох-нов-ля-ющих общество идей. В абсолютной монархии первейшее место и главнейшая роль «зажигателей/гасителей» новаций или «ничегонеделателей», естественно, отводится самой августейшей персоне. Обладающий множеством блестящих способностей, Просвещённый, обещавший подданным (они же верные граждане у трона) реформы в духе законной свободы Александр I тут был как нельзя кстати. А его особо доверительные, начиная с 1816 г., отношения с Историографом, а его пересечения с Пушкиным в Лицее и после (например. Благодарность за добрые чувства, выраженные Поэтом в стихотворении «Деревня», середина октября всего того же 1819 г.) – разве не свидетельствуют о том, что Государь часто бывал предметом диспутов наших собеседников? А тут ещё такое «странное сближение» с чередой семейных праздников Карамзиных: 12 декабря. День рождения (в 1777) Александра I, по истине чудесно – день в день – совпадающий с днём Ангела (небесным покровителем Благословенного – Александр, епископ Иерусалимский). Именины Николая Михайловича, напомним, приходятся на 6 декабря. И не забудем, что после расставания душой с Императором из-за польского вопроса, Историограф уже в столице с ним обедал. Возможно, вкушение явств (одно из) происходило в день светлый именин Александра I.

В «карамзинские дни» 1825 г. Пушкин, узнавший о смерти венценосного тёзки, самовольно выехал с места ссылки. Но до петербургской квартиры Рылеева не добрался, в восстании на Сенатской площади не участвовал. Как позже с охотой он рассказывал приятелям и знакомым, его вернули с дороги дурные приметы – встреча с попом, перебегающие путь зайцы – предвещали несчастье затеянному делу. Чтобы явиться к друзьям накануне вооружённого выступления, Пушкин должен был выехать из Михайловского 12 декабря (самое позднее в первые часы 13). Тогда не была ли память о злосчастном конфликте с Карамзиным в эту же пору (вместе с самоотречением от радикальных либеральных взглядов) причиной отказа от попытки самовольно изменить свою судьбу?

Это – всего лишь догадка и основания её весьма зыбки. Зато неоспоримый факт – создание 13 и 14 декабря поэмы «Граф Нулин».

За вроде бы непритязательным рассказом о неудавшейся любовной интрижке заезжего гостя с хозяйкой в отсутствии мужа-охотника, т.е. за обычным бытовым случайным случаем таится случай неслучайный – бог изобретатель, мощное орудие Проведения, радикально изменяющее сложение жизненных путей людей, их Историю рождений и смертей, в которой зреет мир чело-вечества.

Основной мотив (заграничное путешествие главного героя), некоторые детали и переклички (отчество героини Павловна, Париж и т.д.), а также итог (нулевой, кроме погони за модой, жеманства и волокитства, результат усвоения благ просвещения Россией: «Наталья»-рождающая) указывают на прототип незадачливого Графа. И, согласно расчислению по внутренне годовому календарю, время пародирования «отца нашего Шекспира» подтверждает духовное присутствие Александра I в споре, закончившимся отстранением Пушкина Карамзиным. Полный разлад случился, если угадывание моё верно, после 12 декабря, когда Историограф был приглашён на именины (они же и день рождения) Императора и до 19 декабря, зафиксировавшего его гневное «презрение нынешних либералистов». Вероятно, до Николая Михайловича дошли какие-то обличительно-язвительные произведения Пушкина и/или он, разгорячившись, наговорил много лишнего, чего терпеть более уж никак было нельзя. Случайно (а как ещё?!) взрыв негодования Карамзина пришёлся на пору сатирической страды Поэта: к подступающему Рождеству нужно одарить единомышленников новыми эпиграммами, ноэлями, стихотворениями. Их собратья, написанные год назад, стали очень популярны, переписывались, выучивались наизусть, распевались на улицах – одним словом, наводняли вольнолюбием столицу, гуляли по России. И вот – не 14 ли числа? – Карамзин и Пушкин беседуют наедине, появляется «сам-третей» тень Благословенного и… орудие Проведения резко меняет судьбу спорщиков. Место, где гостил случай в середине декабря 1819 г., известно: квартира Карамзиных в доме Муравьёвых на Фонтанке. Та самая, откуда ротмистр Минский выпроводит станционного смотрителя Самсона Вырина.

Через пять лет в Михайловской ссылке Пушкин припомнит (в платоновском смысле) идейное столкновение того декабрьского дня – на свет появится очень странная, загадочная фантазия: «Воображаемый разговор с Александром I». В шестую годовщину им написан «Граф Нулин». В столице, куда тогда он не доехал из-за «вздорных суеверий», 14 декабря 1825 г. теоретический спор Карамзина с либералистами якобинского толка о политических преобразованиях в России перешёл в практическую плоскость. «Враждебный гений» свёл вооружённые стороны на «площади Петровой» (Сенатской). Сам болевший либеральной болезнью века Просвещения Александр I не мог открыто судить восставших. Тёзка Историографа залпами картечи решил «фонтанные» споры в пользу Самодержавия (Самовластия).

«Угадывание» на основе анализа намёков, косвенных указаний в пушкинском наследии позволяет ещё раз уточнить уточнённую до двух месяцев датировку создания Пушкиным эпиграммы против Карамзина: с декабря 1819 г. по январь 1820 г. до второй декады декабря 1819 г. – между 12 и 19 числами. Не исключена и совсем точная привязка сего печального случая: 14 декабря 1819 г.

………

Находясь в жестком идейном противостоянии с Александром I по польскому вопросу, Карамзин защищает монарха от сатирических стрел Поэта; в декабре 1819 г. презрение к нынешним либералистам как «сорванцам и подлецам» достигает у Николая Михайловича невыносимого накала и он отстраняет от себя Александра Сергеевича. Со своей стороны Пушкин закрепляет разрыв эпиграммой против оскорбителя политического честолюбия «рыцарей лихих».

Через четыре месяца происходит то, о чём предупреждал и от чего предостерегал Карамзин Пушкина: те же самые противоправительственные стихи (ода «Вольность», эпиграммы и т.д.) оборачиваются угрозой ссылки в Сибирь или Соловецкий монастырь. Историограф (с другими просителями) заступается за Поэта, наказание которого смягчается до служебной командировки в Екатеринославль на полгода – год. Таким образом, в апреле 1820 г. ситуация изменилась на противоположную: при сохраняющихся коренных политических разногласиях с «якобинцем» Пушкиным Карамзин защищает его от Самовластителя, склоняет его неограниченную волю к явлению милости к падшему, к великодушию. В своих рассуждениях Карамзин любил парадоксы. История развития отношений с молодым Поэтом показывает их укоренённость в жизни. Не исключено, что этот опыт Пушкин учитывал в решении коллизий «Капитанской дочки».

Пушкин определяет гения как друга парадоксов, а также утверждает, что гений и злодейство – две вещи несовместные. Кого из лично знакомых и драгоценнейших для его творчества людей Поэт персонально подразумевал в сих изречениях вполне можно догадаться. По-моему, имя Николая Михайловича Карамзина – в первом ряду на самом почётном месте.

Библиография
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
References
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.